Война… да, это ужасно, но это где-то там, это далеко, и лично мне ничего не угрожает…

 

Илья Петрович Деменьтев, герой рассказа Леонида Андреева  « Иго войны» — рядовой служащий, семейный, чиновник , житель Петрограда, ему 45 лет. Он живет обычной жизнью, и размышляет над ней.

 Андреев описал восприятие войны обыкновенным человеком . Форма произведения выбрана особенная, личная, и сокровенная. Это дневник.

Война вторгается в жизнь Ильи Петровича постепенно, и тихо и безжалостно, как спрут, проникает своими щупальцами в домашний и уютный мирок.

 

Первая запись в дневнике.

Герой рассказа оставляет запись в своем дневнике через две недели после объявления Германией войны .

«Война… да, это ужасно, но это где-то там, это далеко, и лично мне ничего не угрожает» — примерно так отражалось отношение  не только Ильи, но и общества  к войне.

Люди находятся на безопасном расстоянии от военных действий, и их обычному ходу жизни, казалось бы, ничего не угрожает. И, более того, Илья Петрович с нескрываемой радостью пишет:

« Да, я счастлив, и вот главные причины моего счастья, о которых никому, кроме дневника, сказать не решусь. Мне сорок пять лет, и, следовательно, что бы там не случилось, я ни в каком случае призыву не подлежу. Конечно, как об этом скажешь вслух. Наоборот, приходится слегка притворяться, как и всем, что будь я помоложе да поздоровее, пошел бы добровольцем прочее, но, в сущности, я невыразимо счастлив, что могу, нисколько не нарушая закона, не идти на войну и не подставлять себя ни под какие пули».

                                                      …

Ну, война и война, — конечно, не обрадуешься и в ладони бить не станешь, та же но все дело довольно-таки простое и бывалое…давно ли была хоть та же японская? Да вот и сейчас, когда происходят кровопролитные сражения, никакого такого особенного страха я не чувствую, живу, как и прежде жил: служу, хожу в гости и даже в театр или кинематограф и вообще никаких решительных изменении в моей жизни не наблюдаю. Не будь на войне Павлуша, женин брат, так и совсем порою можно было позабыть обо всех этих страшных происшествиях

     Положим, нельзя отрицать и того, что в душе есть все-таки довольно сильное беспокойство или тревога…не знаю, как это назвать; или даже  вернее: некоторая сосущая тоска, наиболее заметная и ощутимая по утрам, за чаем. Как прочтешь эти газеты , как вспомнишь, что делается там, обо всех этих несчастных бельгийцах, о детишках и разоренных домах, так сразу точно холодной водой обольют».

 

  Записи продолжаются.

 

Здесь я еще соткровенничаю. Когда у нас в конторе рассматривают карту и кричат, что эта война необыкновенная, кому-то до крайности необходимая, я, собственно, не спорю: кому нужны мои маленькие возражения? Или засмеют, или еще начнут стыдить, как недавно до слез застыдили конторщика Васю. Наконец, ввиду общего подъема мои неосторожные слова могут быть просто вредны – мало ли как их истолкуют!

Но что бы ни говорили в конторе и как бы ни кричали и ни распинались за войну газеты, про себя я твердо знаю одно: мне ужасно не нравится, что война. Очень возможно (да это так и есть), что более высокие умы: ученые, политики, журналисты способны усмотреть какой-то смысл в этой безобразной драке, но моим маленьким умом я решительно не могу понять, что тут может быть хорошего и разумного. И когда я представлю, что я пошел на войну и стою среди чистого поля, а в меня нарочно стреляют из ружей и пушек, чтобы убить, прицеливаются, стараются, из кожи вон лезут, чтобы попасть, то мне даже смешно становится, до того это пахнет какою-то сверхъестественной глупостью.

Вот сейчас я нарочно всего себя осмотрел сверху донизу: что во мне такого соблазнительного, чтобы целиться, и где этот соблазн сидит: во лбу? в груди? в животе? И сколько я себя ни осматриваю и сколько ни ощупываю, вижу только одно: человек я как человек, и только дураку придет в голову стрелять в меня. Поэтому я и пули, нисколько не стесняясь, назвал дурацкими. И когда я представлю дальше, что против меня на другой стороне сидит немец и так же ощупывает свой живот и считает меня с моим ружьем форменным дураком, мне становится не только смешно, но и противно.

«…Вдруг не я один в Питере, а тысяча, сто тысяч ведут такие же дневники, и  тоже радуются, что их не призовут и не убьют, и рассуждают точь-в- точь так же, как и я?

Возможно, что я и дурак. Возможно, что и трус. Ну, и  пускай. Разумеется, гордости очень мало в том, чтобы бояться за свою  жизнь  и  ощупывать  живот,  как кубышку, и Георгия с бантом за это не получишь,  но  я и не гонюсь за Георгием и в герои Малахова кургана не лезу.

  Всю  мою  жизнь  я никого не трогал и, что бы там ни пели, имею полное право  желать,  чтобы  и  меня не трогали и не стреляли в меня, как в воробья! Не  я  хотел  войны,  и Вильгельм ведь не прислал ко мне посла с вопросом, согласен  ли я драться, а просто взял и объявил: дерись!».

      

 И, как бы не пытался отгородиться от войны и спрятать голову в песок  Илья Дементьевич, но она проникает всюду: в семью, в контору, на улицы Питера, в сознание. И герою приходится научиться принимать новую реальность.

Леонид Андреев  филигранно показывает  стадии принятия этой новой реальности.

 

Сентября 27 дня

Все эти дни, содрогаясь от ужаса, читаю в газетах о том, как немцы осаждают Антверпен. Тысячи тяжелых орудий осыпают его снарядами, все разрушается и горит, народ бежал, и по опустелым улицам перебегают только отряды солдат. «Над Антверпеном все небо в огне», – пишет газета, и просто нельзя вообразить, что это значит: все небо в огне! А из этого огненного неба огромные цеппелины бросают вниз бомбы… каким надо быть человеком или чертом во образе человека, чтобы летать над таким адом, над пожарами, взрывами и крышами и еще подбрасывать туда огня и разрушения!

Сегодня всю ночь, начитавшись газет, летал во сне таким манером над горящим городом, и должен со стыдом признаться: наряду со страхом и отвращением испытываю невероятную зависть к этим бесстрашным и безжалостным летающим людям. Что они – другой породы, что ли? Отчего они не боятся? Отчего им не жаль? Отчего не дрожат их руки и не замирает сердце? Какие у него глаза и как он смотрит, когда, склонившись через перила цеппелина (или как там), разглядывает он ночной, освещенный пожарами, дымящийся город, прицеливается, соображает?

Не могу представить, читаю, как сказку, а в душе все где-то не верю, что это правда. А если правда – то зачем я на свете? Отсталая баранья порода. Во сне летаю, а наяву все ищу места, куда бы я мог спрятаться в случае чего…

                Продолжение следует