Отец очень сильно изменился за те три или четыре недели, что я его не видел. От прежнего радостного возбуждения первых революционных дней не осталось и следа. Он поблек, осунулся, межбровная складка еще глубже врезалась в его высокий лоб. Стали медленней, размеренней и суровее его движения. Все чаще он жаловался на сердце и на постоянные головные боли. Пожалуй, самым поразительным было его молчание – вместо прежних монологов, его живой, убедительной и убеждающей речи он молчанием наполнял комнаты нашего дома. От этого упорного и сосредоточенного молчания становился теснее и уже просторный кабинет, сгущался мрак под высокими стропилами потолка, беспричинное беспокойство охватывало всех приближавшихся к отцу. Его молчание давило весь дом, и только детские комнаты продолжали жить своей веселой и звонкой жизнью. Отец часто спускался туда играть с детьми, особенно с моим младшим братом Тинчиком. Валентин был весел, предприимчив, самостоятелен и хитер. Его детские выходки приводили отца в восторг, и тогда на короткое время он становился радостным и оживленным. Но как только он выходил из детской, молчание непроницаемым облаком вновь окружало его.
Отец поселился не в самом доме, где шум и суетня мешали его дневному сну, а в маленьком флигеле. По утрам ему носили туда никелированный узорчатый самовар, ярко поблескивавший на солнце. Вслед за самоваром шла бабушка, ее маленькая фигурка долго переходила по узким деревянным мосткам, пересекавшим засеянное овсом поле. Под мышкой она обычно несла охапку сухих сучьев – одним из самых больших ее удовольствий было, бродя по саду, острыми садовыми ножницами срезать с деревьев засохшие ветки. Подойдя к террасе флигеля, она аккуратно складывала хворост и, взойдя с некоторым трудом на три деревянные ступеньки, присаживалась к чайному столу ждать, когда из комнаты выйдет отец. Садясь пить чай, он никогда не забывал сказать ей несколько ласковых слов, справлялся о ее здоровье и потом, развернув газету, погружался в чтение. Газет мы всегда получали очень много, а в семнадцатом году почтальон Давид, прозванный «Давидом, радующим людей», приносил целые тюки серых, плохо отпечатанных, имевших весьма потрепанный вид газетных листов. Отец читал долго, часами, забыв об остывшем стакане чая, о сухаре, намазанном маслом, о бабушке, которая неловко, боясь его потревожить, напоминала ему об еде.