– «Розовая девушка Джованна, из Перуджи, просунула утро в комнату поднос с кофе. Это потому что встаем мы поздно и к табльдоту опаздываем.» (Под табльдотом в Париже подразумевают всякое место, где в определенный час за общим столом можно отведать похлебку за весьма умеренную плату.)
Так начинается «Рождество в Париже» Бориса Константиновича Зайцева.
«В комнатах Борджиа, где случались и оргии, и убийства – серый перламутр дня, золотящиеся фрески Пинтуриккио; в них много всего напутано, а в общем не очень понятно; тепло, иностранцы, стая тяжеловатых, бритых пасторов. Здесь – утро в Риме: всегдашнее долгое и прелестное пилигримство – нынче Ватикан, завтра Фарнезина, вилла Мадама, там катакомбы, гробницы латинской дороги. Я отстаю от барышень. Хожу один, смотрю, дышу, и я считаю, что живу, хотя и ничего не делаю. Но почему надо что-нибудь делать? Это еще требует доказательств.
…Нас четверо русских, наиболее бестолковые из пансиона.
Нынче для разговоров еще тема: завтра Новый Год. Можно узнать о Святках в Германии, Америке, России. Был бы с нами филолог, мог бы он вспомнить про древние Сатурналии, праздновавшиеся в Риме как раз в это время. Праздник был символом этого века: на неделю рабы считались свободными, все веселились, делали подарки, особенно рабам и детям – дарили восковые свечи, игрушки, орехи. Кто в туманный декабрьский день бывал на piazza Navona, древнем стадии Домициана, когда берниниевы фонтаны покрыты рождественским инеем и между лавчонками снует веселая толпа – помнит море игрушек, выставленных там – самых простых, сусальных, балаганных. Но страшно милых. Две тысячи лет назад нечто подобное дарили здесь детям. И наша русская елка, если ее шевельнуть, окажется родом из города городов. Нельзя сказать, чтобы Рим устроился со вчерашнего дня.
Мы условились встретиться к одиннадцати в ресторанчике, где заседают более чем скромные римляне и не менее скромные русские. Ресторанчик находится на улице Monte Brianzo. Начиная отсюда, тянется до Кампо-ди-Фиори, до театра Марцелла старый, мрачный Рим средневековых закоулков, запутанных и полутемных улиц, отзывающих старинными разбоями, глухими убийствами из-за угла; здесь действовали наемные шпаги; и маскированные люди в туманную ночь не растащили в этих лабиринтах тело; мутный Тибр его брал.
Сам ресторанчик – тоже в старинном доме, выходящем в переулок, где направо живет какой-нибудь медник или кузнец с горном, а налево cantina – сырой и холодный винный погреб. Летом здесь есть садик, увитый виноградом, где стоят античные обломки и статуэтки – дары обедающих художников. Нынче же пир в зимнем помещении, низенькой комнате с висячими лампами, за столами с твердыми скатертями, где наскоро похлебает минестру римский ветгурин, молодой немецкий художник с Monte Mario, да русский изгнанник в бархатной куртке.
Новый год встретили мы шумно, весело, но не без нервности. Пили в честь Сатурна.
Подошло двенадцать. Откупорили Asti, закипело оно в бокалах, встали, чокались, целовались. Пили за Россию, за Италию и Рим. Чокались с итальянцами. В кабачке же становилось жарче. Быстрей носился маленький толстяк хозяин; красней казались лица, громче смех. Римляне рядом резались в карты и приглашали нас. Кой — где тоже орали, и не удивительно бы было, если б в углу произошла coltellata.
Празднество кончилось поздно. Возвращались мы гурьбой, посреди улицы, по пустынному темному Риму. Изредка попадались ватаги таких же гуляк. В общем, Рим спал. И странно было ежеминутно наталкиваться на битое стекло, горлышки фиасок, пузырьков. Но таков обычай в эту ночь – бросать на улицу бутылки, склянки, банки, будто отделываясь от ненужностей прожитого.
Есть во встрече Нового года всегда нечто волнующее, – и острое, и горькое – некий памятник уходящей жизни, открывающийся горизонт новой. Подводишь счет ранам, радостям. Ждешь новых, и ясней, чем когда-либо, ощущаешь таинственный, печальный и радостный полет времени. Это чувство сильней вне родины. Еще сильней оно именно в Риме, городе, правда, сивиллическом.