Зав. читальным залом отдела фондов ОГЛМТ : Симеонова Светлана Дмитриевна.
В фондах Орловского Государственного литературного музея И.С. Тургенева в отделе Редкой книги хранится целый ряд изданий «Стихотворений в прозе» И.С. Тургенева. Одно из них — с предисловием поэта, переводчика, критика, литературоведа Льва Озерова и его дарственной надписью.
«Давний внимательный читатель и почитатель Тургенева, — пишет Л. Озеров, — я хочу сказать о долговременном и не проходящим с годами влиянии его магической речи на слог и – ещё шире – на стиль многих русских писателей».
Следует отметить, не только русских, но и несколько поколений литераторов разных стран, среди которых особо хотелось бы выделить представителей Болгарии и Сербии.
Остановимся на цикле И. Андрича «Ex Ponto», лиризм и автобиографичность которого невольно наводит на мысль о философских раздумьях И.С. Тургенева над основными вопросами бытия.
«Senilia» — итог жизни и творчества И.С. Тургенева, «Ex Ponto» — эскиз будущего творчества молодого писателя И. Андрича.
ИВО АНДРИЧ — югославский писатель и дипломат, лауреат Нобелевской премии в области литературы /1961 г., за роман «Мост на Дрине» — «На Дрини hуприjа»/.
Человек сложной и драматической судьбы, арестованный в июле 1914 г. за участие в национально-патриотической организации «Молодая Босния» и заключённый в австрийскую тюрьму, где им перечитывались произведения В. Гюго, Н.Чернышевского, П. Кропоткина, Г. Сенкевича и др. Тогда же рождались строки его поэтически-медитативной прозы, собранные в первых книгах «Ex Ponto» /1918 г./ и «Тревоги» /1920 г./, выразивших всю гамму его душевных и интеллектуальных исканий.
Название «Ex Ponto»(«Из моря») — перефраз «Epistolae ex Ponto» Овидия. Основная установка – удалённость от мира и людей, одиночество, тишина, которые переплавляются в боль, страх. Субъективная исповедь на почве универсального искусства, в котором узнаёшь и себя, и других, ощущаешь прошлое, настоящее и будущее.
Цикл «Стихотворений в прозе» («Senilia») великого русского писателя И.С. Тургенева сближает с лирико-медитативной прозой «Ex Ponto» Иво Андрича мотив смерти: для молодого Андрича – это реалии Первой мировой войны 1914-1918 гг., для маститого писателя Тургенева – русско-турецкой войны 1877-1878 гг. Обе войны были походами против славянства, его независимости и суверенитета.
«Что же значат мои раны? Что значат мои страданья? Я не смею даже плакать. Но голова горит и душа замирает – и я, как преступник, прячу голову в постылые подушки». ( И.С. Тургенев. «Стихотворения в прозе»: «Дрозд-II» ).
«Многолики скорби, которые настигают человека на этой земле, где более чувствительная душа сильнее рыдает, а тот, кто испытал хотя бы одну истинную скорбь в своей жизни, — мой брат и друг». ( И. Андрич. «Ex Ponto». I часть ).
«[…]нужно, чтобы жизнь не прекращалась, — собственная и чужая – все та же, всеобщая жизнь».
(И.С. Тургенев. «Стихотворения в прозе»: «Два брата»).
«[…]Живите и боритесь, как умеете, молитесь Богу и любите всю природу, но более всего оставьте любви, внимания и сочувствия людям, своим несчастным братьям, чья жизнь – временный сноп света между двумя бескрайностями[…](И. Андрич. «Ex Ponto»: II часть).
«[…]Страшен ход истории: слишком тяжело бремя прошлого и веления будущего для этих узких плеч [..] ( И. Андрич. «Ex Ponto»: I часть).
Это первая робкая попытка перекинуть условный мост между произведениями двух замечательных писателей, живших и творивших в разное время, уловить определённую общность их мыслей, рассуждений и чаяний.
Cтарший научный сотрудник отдела фондов ОГЛМТ; главный хранитель фондов с 1984-2010 гг. Шинкова Е.М.
К истории формирования личного фонда И.А. Бунина
в коллекции Орловского объединённого государственного литературного музея И.С. Тургенева (ОГЛМТ)
В середине 1950-х годов перед небольшим в те годы научным коллективом Орловского литературного музея И.С. Тургенева была поставлена интересная и чрезвычайно сложная задача – подготовить и открыть экспозицию, посвящённую творчеству писателей – уроженцев Орловского края.
В научном архиве музея хранятся копии писем, которые, начиная с февраля 1956 года, директор музея Е.И. Кожухова, рассылала литературоведам – многолетним друзьям музея. В письмах она делилась радостью по поводу получения помещения для нового музея-филиала, называла имена, избранные для представления посетителям-экскурсантам: А.А. Фет, Н.С. Лесков, И.А. Бунин, Л.Н. Андреев, М.М. Пришвин, и в то же время сетовала на отсутствие коллекции, которая достойно представила бы творческий путь знаменитых земляков, просила оказать содействие в поисках предметов музейного значения по указанным темам. Собирательская работа активизировалась, работники музея энергично изыскивали пути пополнения музейного собрания.
О том, как происходило формирование в единой музейной коллекции личного фонда И.А. Бунина рассказал А.И. Понятовский[1] в Предисловии ко второму выпуску «Описания материалов Государственного музея И.С. Тургенева»[2]. Однако он по «дипломатическим» соображениям не коснулся трудностей, которые возникли у экспозиционеров на стадии выработки концепции нового музея и не были связаны с их профессиональной деятельностью: позднее «старые» музейщики делились воспоминаниями со своими молодыми преемниками, рассказывали о строгом контроле за их работой со стороны представителей партийных органов. Выразилось это, прежде всего, в необходимости согласования с партийными кураторами литературных имен, достойных представления в новом музее. Так, например, крайне неодобрительно было встречено намерение музейщиков посвятить одну из экспозиционных комнат творчеству И.А. Бунина. Бунин – эмигрант, его отношение к большевизму, которое он никогда не скрывал, вызывало крайне негативную реакцию у работников партаппарата, и потребовались титанические усилия для убеждения оппонентов в том, что лауреат Нобелевской премии, получивший её за «правдивый артистичный талант, с которым он воссоздал в художественной прозе типичный русский характер», может и должен быть восславлен на своей малой родине.
Понятно, что, работая над статьей-предисловием к музейному изданию,[3] А.И. Понятовский был вынужден обойти вниманием некоторые «неудобные» фамилии дарителей, о которых в наши дни стоило бы вспомнить. Прежде всего, в этой связи хочется назвать Н.Я. Рощина. Николай Яковлевич Рощин (настоящая фамилия Фёдоров; 1896-1956) – человек непростой судьбы. Участник Первой мировой войны, боевой офицер, он в соответствии со своими убеждениями примкнул к Добровольческой армии А.И. Деникина, а после её окончательного разгрома с остатками добровольцев покинул Россию. Довольно долго Рощин вел скитальческую жизнь в Югославии и Франции, наконец, обосновался в Париже, занялся писательской и журналистской работой, активно печатался в различных эмигрантских изданиях. Познакомившись с Буниным, он по его рекомендации начал работать постоянным литературным сотрудником в парижской эмигрантской газете «Возрождение» и сблизился с Иваном Алексеевичем настолько, что стал на арендованной писателем вилле в Грассе «своим человеком», подолгу пользовался гостеприимством хозяев, иногда явно жил за их счет. 11-12 сентября 1934 года Вера Николаевна Бунина рассказывая Дмитрию Николаевичу Муромцеву, брату, о ближайших планах мужа, упоминала Рощина: «На днях Ян по делам едет в Париж. Был, как я тебе писала проект снять квартиру, но, кажется, этого не будет. Дорого. Может, и к лучшему, ведь Париж тоже во многих отношениях очень не сладок, да и собьешься с работы. <…> С Яном, вероятно, уезжает и Пэка, у которого нет денег на выезд, а Ян, как ты знаешь, не любит ездить один, я и уговариваю его взять. Кажется, клюнет. Пэка в восторге, что вышел из тяжелого положения. Он у нас на роли беспутного племянника. Типик, но предан нам. За девять лет семь раз приезжал, живал и по пол году. Я частенько по-маминому его ругаю. Иногда довожу его до каления, а потом – ничего. Уж очень он любит всякие удовольствия, способен очень, но не серьезен, кроме того, заработок несправедливо мал. Да, тут очень тяжелые условия работы».
В письмах и воспоминаниях всех тогдашних обитателей грасской виллы «Бельведер» Рощин упоминается под разными «домашними» прозвищами; его именовали то «Никой», то «Пэкой», то «Капитаном» (последнее «домашнее имя» происходило от его военного звания в деникинской армии – капитан).
Во время фашистской оккупации Франции Н. Я. Рощин был участником движения Сопротивления, арестовывался гестапо, в августе 1944 года участвовал в Парижском восстании, награжден орденом Почетного легиона.[4] После окончания Второй Мировой войны в Советскую Россию вернулось несколько сот бывших русских эмигрантов, получивших советские паспорта на основании указа Президиума Верховного Совета СССР от 14 июня 1946 года «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи…», с первой группой реэмигрантов вернулся на родину и полный надежд на новую жизнь и Рощин[5].
Работая в архиве отдела фондов ОГЛМТ мы обратили внимание на акты приема предметов на постоянное хранение с упоминанием его фамилии.
Возникает вполне закономерный вопрос: как возникло сотрудничество орловского музея и реэмигранта Рощина? Как, вообще, мог Рощин узнать об орловском музее, проникнуться его заботами? Просматривая служебную переписку музея за 1956 год, мы, на наш взгляд, нашли ответ: в 1950-е годы активно занимался изучением творчества И.А. Бунина Александр Кузьмич Бабореко[6], который бывал в Орле неоднократно. Несомненно, именно он, знакомый с Рощиным, поспособствовал установлению контактов с ним музея.
6 августа 1956 года Николай Яковлевич прислал Е.И. Кожуховой письмо с предложением встретиться в Москве. Встреча состоялась, и 30 августа 1956 года был составлен акт на постановку на учет поступивших от Н.Я. Рощина предметов:
— Гранки рассказа И.А. Бунина с правкой автора «В ночном море».
— Фото И.А. Бунина, сделанное 16 октября 1926 года.
— 13 фотографий. [Описания в акте отсутствуют – Е.Ш.]
— 5 газетных вырезок с отзывами о творчестве И.А. Бунина.
— Книга: «Речной трактир». Нью-Йорк, 1945 г.
— Письма Бунина к Рощину 1943-1947 гг. 3 ед.
Однако почти сразу же переписка музея с Рощиным прекратилась из-за его тяжелой болезни. В конце 1956 года А.К. Бабореко сообщил Кожуховой о его безнадежном состоянии и настоятельно посоветовал немедленно ехать в Москву, чтобы спасти рощинский архив. Архив в музей так и не поступил, но все же после кончины Рощина[7] некоторые принадлежавшие ему бунинские реликвии вошли в состав музейной коллекции. Инициатором их передачи выступила сестра Рощина, Екатерина Яковлевна Федорова, которая приезжала из Смоленской области ухаживать за больным братом. 29 ноября 1956 года она обратилась в Орел с письмом: «Чтя память своего покойного брата писателя-реэмигранта Николая Яковлевича Рощина-Федорова, кот<орый> долгие годы эмиграции был большим другом Ивана Ал<ексеевича> Бунина, я хочу подарить во вновь открывающийся музей “Писателей-орловцев” бумажник, который был подарен Н.Я. Рощину И.А. Буниным после получения им Нобелевской премии. Мой брат еще при жизни хотел передать этот бумажник музею “Писателей-орловцев”. Выполняя его волю, прошу принять этот скромный подарок для музея.
Е.Я. Федорова».
Затем, 6 декабря 1956 года, от нее поступили: два письма И.А. Бунина к Н.Я. Рощину, письмо к нему же от В.Н. Буниной; 5 негативов фотографий писателя.
Письма Бунина к Рощину охватывают период с 1927 по 1947 годы, следовательно, общение писателей продолжалось и после возвращения Николая Яковлевича в СССР. Характер переписки вполне дружеский, более того, содержание писем Бунина дает ясное представление о том, что получаемые от Рощина сведения об издательских делах в Советском Союзе были ему чрезвычайно интересны, так как 1950-е годы после долгого забвения его произведения стали издаваться в СССР. Против появления своих изданий на родине Бунин не возражал, настаивая только на тщательном подборе произведений и добросовестной работе с текстами. 12 мая 1947 г. он писал: «Известие о том, что государств<енное> издательство выпускает мой однотомник, “изборник” я получил еще в январе 1946 г., написал г. Аплетину[8] оч<ень> взволнованное письмо, что издают, не посоветовавшись со мной насчет выбора произведений и их текста. Г. Аплетин ответил мне телеграм<мой> в марте, что издание приостановлено. Теперь вы меня удивили: хотят издать? Если так – очень рад, но прошу пользоваться только изданием моих сочинений “Петрополисом”. Гонорар будет мне прямо спасением.
Ваш Ив. Бунин».[9]
Известно, с каким тщанием подходил Бунин к подготовке каждого своего издания, его не могло не раздражать невнимание советских публикаторов к нему – автору. 4 ноября 1947 года он из Парижа в письме к Рощину возмущался: «Да ведь хоть кого в жар бросит, что берут труд всей твоей жизни даже без твоего ведома и орудуют над ним по своему усмотрению так спокойно, будто ты тут совершенно ни при чем!».[10] Негодовал он и из-за того, что издательства не выполняли своих финансовых обязательств, «<…> лишая этим меня, нищего старого человека, лишнего куска хлеба. <…> Немало уже издано в Москве за последние 20 лет, а получил ли я за это хоть грош? Не только нет, но даже на свои собст<венные> трудовые гроши покупал <…> московские издания своих собственных книжечек!».[11] И тут же добавлял в ответ на некое сообщение Рощина (это понятно из контекста): «А что Паустовский уже знает, что я восхищался, читая его, очень рад. В большой восторг привёл меня и “Вас<илий> Т<ёркин>” Твардовского. Я писал об этом Телешову <…>»[12]
Среди писем значится и датированное 12-м марта 1943 года. Оно было опубликовано А.К. Бабореко среди прочих писем Бунина в журнале «Новый мир»[13] и вызвало шквал негодования в бунинском окружении из-за придания всеобщей огласке нелестной характеристики, которую, очевидно, под влиянием сиюминутного раздражения, дал Бунин Г.Н. Кузнецовой[14] и М.А. Степун[15]. Вера Николаевна Бунина всячески пыталась сгладить щекотливую ситуацию, но Рощину, разрешившему публикацию, она никогда этого не простила, и все её последующие упоминания о нём имеют только негативный оттенок.[16]
В служебном архиве ОГЛМТ хранятся письма еще одного близкого Бунину человека, внесшего свою лепту в формирование его личного фонда. Это – Николай Иосифович Ласкаржевский. Единственная сестра писателя Мария Алексеевна (1873-1930) вышла замуж за Иосифа Адамовича Ласкаржевского (1881-1937).[17] Этот семейный союз нельзя было назвать счастливым, Бунин считал брак мезальянсом и особой симпатии к зятю не питал. У Иосифа Адамовича и Марии Алексеевны родилось двое сыновей – Евгений (1899-1919) и Николай (1902-1990). Ласкаржевские, отец и младший сын, пострадали в годы сталинских репрессий: в 1937 году Иосифа Адамовича арестовали по обвинению в антисоветской деятельности, в 1938 году, то есть через год после ареста отца, та же участь постигла и Николая. Его обвиняли в том, что он скрывает свое польское (по отцу) происхождение, но основной пункт обвинения – это его «участие в антисоветской право-троцкистской организации и агитация». По решению суда Николай Иосифович получил ИТЛ-8.[18] 3 июля 1954 года восьмилетний срок закончился, но из центра последовало распоряжение оставить его в лагере по вольному найму «до особого распоряжения без права выезда». Из протокола комиссии по рассмотрению материалов на заключенных, которым продлевался срок содержания в ИТЛ: «<…> По имеющейся в деле Ласкаржевского переписке за 1937 год видно, что он является племянником бежавшего за границу во время революции писателя Бунина. Исходя из изложенных материалов, Ласкаржевский Н.И. является социально опасный элемент».[19]
27 октября 1956 года Ласкаржевский письменно обратился в орловский музей. В это время он уже вернулся из ссылки и жил в Бобруйске (Белоруссия). Его письмо обширное и обстоятельное[20]: автор вспоминал годы, проведенные в детстве в Орле, учебу в средней школе (сначала – в частной мужской гимназии Александра Антоновича Недбаля), делился воспоминаниями о трех родных дядях: Евгении Алексеевиче, Юлии Алексеевиче, Иване Алексеевиче Буниных, добавлял, что хранит немало семейных реликвий, доставшихся ему после смерти матери; кроме того, он сохранил и открытки, присланные ему Иваном Алексеевичем из заграничных путешествий. Ласкаржевский намеревался передать это богатство в музей, но писал Е.И. Кожуховой: «Лучшим выходом была бы не поездка Вашего сотрудника, а мой приезд со всеми материалами. Это было бы хорошо и ко времени открытия филиала писателей-орловцев».
Приглашение, разумеется, было выслано, Николай Иосифович незамедлительно ответил: «Я приму все меры к тому, чтобы быть на <…> открытии музея и буду уже теперь подготавливать для Вас материалы об И.А. Бунине».[21]
К сожалению, по каким-то причинам его приезд в Орел так и не состоялся, но переписка продолжалась многие годы. Николай Иосифович постоянно интересовался музейной жизнью, делился собственными творческими планами. Благодаря ему бунинский фонд пополнился фотографиями членов семьи Ласкаржевских, значительный интерес представляют и составленные им, инженером по образованию[22], и присланные в дар музею:
— План усадьбы и дома С.Н. Пушешниковой, двоюродной сестры писателя в с. Глотово Елецкого уезда Орловской губернии, где подолгу жил и работал писатель;
— Генеральный план деревни Огневки в Елецком уезде Орловской губернии и план Большого дома в имении Е.А. Бунина, в котором жил и работал И.А. Бунин в 1904-1906 годы.
К обоим планам сделаны квалифицированные пояснения. Кроме того, поступила от Н.И. Ласкаржевского фотография жителя с. Глотово Ивана Алексеевича Иорданского – прототипа отца Кира в рассказе Бунина «Чаша жизни».[23]
Согласно документам архива отдела фондов ОГЛМТ самые значительные по составу и количеству поступления в ОГЛМТ бунинских материалов относятся к концу 1950-х – началу 1960-х годов, когда музею в несколько приемов удалось получить поистине бесценное сокровище – бунинский архив, оставшийся в России после отъезда за границу в 1920 году И.А. и В.Н. Буниных. Нет необходимости повторять историю бытования архива, об этом можно прочитать в уже упоминаемом нами предисловии к музейному изданию.[24] Остается лишь добавить, что он, конечно, не сохранился в том виде, количестве и состоянии, в котором находился изначально, причиной тому были объективные обстоятельства (война, перемещения).
Тем не менее, архив оказался настолько велик, что на работу по его разбору и систематизации группе научных сотрудников потребовалось несколько лет. Результаты работы опубликованы в 1979 году; ранее недоступные для исследователей материалы были введены в научный оборот и представляют огромный интерес для литературоведов. В разное время к личному фонду № 14 «И.А. Бунин» в ОГЛМТ обращались и ещё будут обращаться многочисленные исследователи из многих стран.
Отдельным разделом в Описании архива выделены материалы В.Н. Муромцевой-Буниной, куда вошли рукописи её переводов произведений различных авторов с французского языка, личная переписка, переписка родственников.
К сожалению, орловскому музею Тургенева не удалось установить связи в середине 1950-х годов с тогда уже вдовой писателя: письмо в Париж с сообщением о предполагаемом открытии экспозиции, посвященной творчеству И.А. Бунина, было отослано и осталось безответным. Правда, через несколько лет Вера Николаевна через Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН прислала в Орел фотографию И.А. Бунина с его автографом: «Ив. Бунин. 1889 г.» и собственноручной записью на обороте: «Посылаю фотографию Ивана Алексеевича Бунина, снятого в орловский период его жизни, в музей города Орла. В. Бунина. Париж. 31 октября 1960 г.»[25].
Вера Николаевна Бунина (1/13 октября 1881, Москва — 3 апреля 1961, Париж, Франция; урожд. Муромцева), переводчица, мемуаристка, автор литературных статей, книг «Жизнь Бунина» и «Беседы с памятью»; 2-я жена писателя[26]. Она с 1906 года в течение без малого пятидесяти лет была преданной и верной спутницей гениального мастера слова. Происходившая из старинной московской дворянской фамилии, получившая прекрасное образование[27], Вера Николаевна была литературно одаренной, творческой личностью, а её острый ум, наблюдательность и умение анализировать события, свидетельницей или участницей которых она была, делают её эпистолярное наследие настоящим кладезем фактов из жизни бунинской семьи, освещают многие страницы творческого пути писателя, помогают понять его характер, отношения с окружающими, в какой-то степени – его мировоззрение, объясняют те или иные его поступки.
В данной статье нам хотелось бы уделить внимание неопубликованным письмам, адресованным Верой Николаевной одному из братьев – Дмитрию Николаевичу Муромцеву[28], большая часть которых относится к середине 1930-х годов. Содержание этих писем представляется весьма важным, если учесть, что адресованы они единственному к тому времени оставшемуся в живых из членов когда-то большой и дружной семьи Муромцевых[29] человеку, бесконечно дорогому для Веры Николаевны, с которым она предельно открыта и искренна. В книге «Беседы с памятью»[30] Муромцева рассказала о теплых доверительных отношениях навсегда сложившихся у нее с младшими братьями, о том, как они поддержали её в сложный период жизни, когда она не надеялась найти понимания в семье своему желанию связать жизнь с Иваном Алексеевичем. Братья с уважением отнеслись к решению сестры и взяли на себя трудное объяснение с матерью.
Корпус писем В.Н. Буниной к брату, Д.Н. Муромцеву, предваряют три записи, сделанные адресатом при их передаче неустановленному лицу. Записи зарегистрированы в КП ОГЛМТ под инв. №№ 19595/1-3 оф. Из них становится понятно, что Муромцев намеревался передать письма в некое государственное хранилище, для чего приступил к редакторской работе с ними. Очевидно, что против такой возможности не возражала и автор – Вера Николаевна. В предисловии к Описанию материалов Государственного музея И.С. Тургенева II. И.А. Бунин А.И. Понятовский приводит цитату из её письма к Дмитрию Николаевичу от 10 июня 1935 года: «Относительно моих писем, поступи, как хочешь, они – твои. Насчет “интимности” скажу одно, будут, конечно, нести такой вздор, что может быть и не плохо в этом случае выслушать мнение и моего “современника”. Если у тебя будет досуг и охота, то ты их проредактируешь. Что найдешь лишни, выкини. Остальное оставь».[31]
Приводим тексты, написанные рукой Д.Н. Муромцева:
- № 19595/2 оф. На фрагменте листа бумаги (11,5 х 16,5), с отчеркнутыми фиолетовым карандашом краями, неровно оторванном по верхнему краю. В правом верхнем углу неустановленным лицом графитным карандашом написано: «68».
«В виду тяжелой болезни лишен возможности привести письма в какой-либо порядок. Дать какие-либо пояснения.
Д. Муромцев.
25/1 36 г. »
- № 19595/3 оф. На конверте (12,2 х 16,3) с частичной утратой фрагментов в верхней части:
«Письма (7) Веры Ник<олаевны> [утрачена часть текста] /Николаевой/ — февраля 1936 г. к брату Дмитрию Николаевичу Муромцеву — в дополн<ение> к 122 в основной пачке.
Разрешаю вскрыть только после смерти Ивана Алексеевича Бунина и его жены Веры Николаевны.
Письма совершенно не затрагивают вопросов политики.
Д. Муромцев».
- № 19595/1 оф. На фрагменте листа в линейку (8,2 х 14,8).
«Письма Веры Николаевны Буниной к Муромцеву Дмитрию Николаевичу за время с 1/1У по 1/УП 1936 г. В дополнение к основной связке писем.
Д. Муромцев.
Политические вопросы письма не затрагивают».
Подписи под записями не расшифрованы, но легко читаются – «Д. Муромцев».
На письмах имеются следы работы с ними Муромцева, а именно:
- некоторые имена и фамилии (к сожалению, немногочисленные) он расшифровал и сделал к ним примечания;
- письма пронумерованы адресатом явно с целью их упорядочения;
- на большом количестве писем проставлены даты их получения в Москве, а также даты ответных почтовых отправлений.
Остается открытым вопрос, на который, к сожалению, вряд ли будет найден ответ: когда конкретно поступили в музей материалы, принадлежащие В.Н. Буниной. Нет сомнений в том, что они входили в состав бунинского архива, хранившегося у К.П. Пушешниковой; имя которой несколько раз упоминается в Делах №№ 3-5 актов и протоколов на экспонаты за 1956-58 годы. Однако в списках принятых на постоянное хранение предметов музейного значения отсутствуют письма В.Н. Буниной к Д.Н. Муромцеву. Очевидно, они не были идентифицированы на стадии первичного приёма и в Книгу поступлений суммарно занесены после предварительного изучения только 18 января 1966 г.; им присвоен единый инвентарный номер 3216 оф и указано общее количество единиц хранения – 158 ед., позднее исправленное на 159.
В общее количество писем входят также 36 иллюстрированных почтовых карточек.
Письма Буниной к брату охватывают период с 12 апреля 1907 по 30 июня 1936 г.
Количественно они распределяются следующим образом:
1907 г. — 3 пп.
- г.- 1 п.
- г. — 1 п. (2 инв. номера)
- г. — 61 пп. (62 инв. номера)
- г.- 50 пп. (51 инв. номер)
1936 г. — 40 пп.
Вера Николаевна писала брату без черновиков, чернилами разных цветов (синими, черными, фиолетовыми); писала на листах почтовой бумаги, иногда использована нестандартные листы, иногда фрагменты листов.
Тексты изобилуют поправками, исправлениями, приписками, есть зачеркивания, вымарывание слов и предложений. На большинстве писем – авторская датировка, изредка указывалось время суток и даже час написания письма, а также место написания.
Чтобы удобнее было контролировать переписку с братом, отслеживать пропавшие письма, Вера Николаевна почти всегда указывала полную или хотя бы частичную дату письма Дмитрия Николаевича, на которое отвечала.
В 1930-е гг. она активно пользовалась пишущей машинкой, поэтому некоторые письма машинописные.
Судя по датам, в 1934-36 гг. переписка Буниной и Муромцева велась весьма интенсивно. Вера Николаевна писала часто, для нее даже такое, отдаленное, общение с братом стало важной частью жизни и являлось драгоценной возможностью выразить самые сокровенные мысли и чувства.
У Буниной был свой взгляд на обмен письмами, которым она делилась с братом 20 августа 1934 года: «По отношению к тебе я всегда пишу, что думаю. Иногда письма выходят более содержательными, иногда менее, но я с тобою никогда не прячусь за слова. <…> Есть лица, с которыми я переписываюсь лишь на отвлеченные темы, <…> с другими – на домашние, с третьими на литературные – одному моему приятелю я всякий раз сообщаю свои впечатления – нечто в роде рецензии – об очередной книжке журнала, о книгах, которые я прочла, с некоторыми просто сплетничаю, словом, повторяю, выработанного одного приема у меня нет. <…> А есть вот что. Я не всегда пишу все. Большинству лишь часть из того, что нас касается, многим, правда, сообщаю только внешнюю сторону нашей жизни, небольшому числу – касаюсь умственных интересов, совсем немногим – касаюсь духовной жизни, а, кажется, одному-двум-трем пишу и о духовной, самой интимной стороне своей жизни, но всем одинаково правдиво и просто». С Дмитрием Николаевичем она готова была обсуждать все без исключения темы: «Я о многом хотела бы поговорить с тобой на отвлеченные и житейские темы» (11 мая 1934 года) и добавляла: «У меня (особенно раньше) <была> большая переписка. Но по-настоящему я теперь переписываюсь только с тобой» (27 июня 1934 года).
Она неоднократно подчеркивала, какое важное значение имело для неё всё, что касается Дмитрия Николаевича, считала, что ее внимательное и чуткое родственное отношение убережет Муромцева от депрессии, связанной с его болезнью. «Я очень часто тоскую по тебе», – писала она 26 апреля 1934 года. «Меня очень огорчает, что я не могу за тобой походить, мне всё кажется, что в моих руках ты бы скоро поправился, и, если бы и не скоро, то более спокойно стал бы относиться к своему состоянию – 4 мая 1934 года. Через несколько дней, 8 мая того же года: «Очень прошу тебя не скрывать от меня своего положения. Помни одно, что теперь у меня одно утешение, хоть немного облегчить твое положение». И здесь же уговаривала брата принять материальную помощь от Ивана Алексеевича: «Если ты временно выходишь на пенсию, то у тебя, вероятно, может быть некоторый недохват в необходимых для здоровья продуктов, и маленькая помощь через Торгсин может помочь тебе поскорее восстановить твои силы, а потому ты не имеешь права отказываться, тем более что это меня не коснется, так как Ян сам хочет этого и с большой радостью предложил, чтобы я послала тебе. Ты не стесняйся – Ян помог многим чужим»[32]. 11 июня 1934 года, понимая страдания брата, измученного болезнью, она почти с отчаянием написала: «Помни одно, что всякая строка твоя мне дорога, что ты мне очень нужен, а потому напрасно пишешь, что твое “существование никому не нужно”, помни, дорогой мой голубчик, что тебя никто мне заменить не может, всегда об этом помни, даже в самые тяжелые минуты твои, ты добрый, пожалей меня».
Вера Николаевна изо всех сил старалась помочь Дмитрию Николаевичу обрести душевный покой: после консультаций с французскими врачами давала медицинские советы; чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, рекомендовала заняться изучением иностранного языка и начать писать «Записки»; спорила с братом, полагавшим, что жизнь его была малоинтересная, однообразная, скучная: «Я совершенно не согласна с тобой. “Записки” каждого человека могут быть интересны с какой-нибудь точки зрения. Собственно, нет интересных и неинтересных жизней, есть только разница, тут ты прав, в талантливости рассказа, анализа, художественного удержания жизни. Важно одно в таких занятиях – правдивость. Это – единственное требование, которое человек должен поставить себе, и тогда ценность таких записей обеспечена для будущих историков, романистов, социологов и просто читателей, интересующихся минувшими годами» (22 июня 1934 года), а через несколько дней, еще не отправив прежнего письма, добавила: «Самое ужасное, когда мемуарист думает, что он интересен или думает, что нужно писать только “интересное”. <…> Мы живем и жили в такую эпоху, когда все было интересно, ибо уходил навеки старый быт и нарождался новый».
Сама же Бунина, описывая повседневную жизнь семьи, создавала в письмах интереснейшие картины быта, передавала тонкие оттенки человеческих отношений, рисовала точные психологические портреты знакомых.
Она рассказывала Муромцеву о встречах с общими друзьями – Зайцевыми[33], с которыми в середине 1930-х годов у Буниных были совершенно безоблачные отношения; сочувственно упоминала знакомых и незнакомых Дмитрию Николаевичу русских эмигрантов, в том числе известную ему Е.М. Лопатину[34], влачившую невеселую, почти нищенскую жизнь; сообщала о серьезном нездоровье И.С. Шмелева[35]; делилась впечатлениями, полученными во время недальних путешествий, писала о своем настроении, внешнем виде, нарядах; часто знакомила брата и с меню их завтраков, обедов, ужинов.
Во многих письмах встречаются имена Г.Н. Кузнецовой, Л.Ф. Зурова, а затем и М.А. Степун.
Вере Николаевне приходилось не раз объяснять, как и почему живут с Буниными под одной крышей в течение нескольких лет взрослые, казалось бы, не нуждающиеся в помощи посторонних люди – Г.Н. Кузнецова и Л.Ф. Зуров. Очевидно, этот же вопрос задал и Дмитрий Николаевич.
12 июня 1934 года Бунина ответила пространным письмом: «<…> Ты знаешь, что Ян всегда любил, чтобы дом был полон. А потому сначала мы проводили лето, снимая совместно виллу с друзьями, затем сняли отдельно и стали приглашать к себе знакомых, и кто-кто не пользовался нашим гостеприимством. Два лета у нас было восемь спален к концу сезона <…>.
Я – хозяйка легкая, Ян живет почти всегда своей жизнью, так что гости себя чувствовали, как дома.
Потом мы стали снимать маленькую виллу, где живем и поныне, но и в ней почти всегда все постели заняты. Но все это были гости, иногда жившие у нас чуть ли не полгода.
Вероятно, Яну хотелось иметь под рукой “Колю”[36], и случай представился. Познакомились с Галей. Он был в то лето в особом настроении – добром, щедром, каким я его никогда не видела <…> И он принял в ней участие, пожалел ее, пожалев, вероятно, и увлекся чувством покровительства, за несколько лет перед этим он неожиданно стал вздыхать, что у него нет дочери “с толстой косой”…
У Гали косы не было, но детскости и до сих пор хоть отбавляй. А история обычная. Выскочила рано замуж, ничего не понимая, разочаровалась в муже, ибо он – ferre a ferre, хотя и ловкий и добился потом, что бросил физический труд и теперь <занимается – Е.Ш.> тем же, чем думал быть и даже был раньше – адвокат! Но человек действительно к ней неподходящий. Она и раньше расставалась с ним, но нужда опять свела. Ян предложил поддержку, и она стала жить у нас.
Отношения их для меня приемлемы – у них разница около 30 лет. Много было неприятностей от людей, любящих вмешиваться в чужие дела, в которых они не умеют и не могут разобраться.
С тех пор прошло восемь лет, семь лет она живет с нами. Отношения у меня с ней очень хорошие. Коля <Пушешников> в свое время мне доставил своим бытием больше страданий, но, конечно, сплетен было много.
Леню мы выудили по его произведениям из Риги. Нашли их обещающими. Он в то время малярствовал. Пригласили на две недели, а он живет уже пятый год.
Так что – французская семья – мальчик и девочка – девочку больше любит papa, а мальчика – я.
Меня он тоже очень любит, хотя характер вроде маминого, такая же кровь <…>
С Галей они то ссорятся, то живут дружно a la cousine. Ко мне привязан. Со своими горями идет ко мне. И Галя, да и Ян, ревнуют меня к нему, уверяют, что я к нему пристрастна. Но это неверно, я глубже знаю его, чем они, и больше жалею. Он еще молодой, 32 года, от природы здоров, только сторона матери – нервы, – она застрелилась. Матери не помнит, но относится к ней свято, всегда ее портрет на его столе <…> Из дому он ушел 16 лет, еще реалистом. Много перенес в возрасте 16-18 лет. Болел и тифом. Потом учился, но в городе, где учился, легко получить чахотку, и пришлось ему бросить свое архитектурное занятие, так как заболел плевритом, и врачи его оттуда услали. После этого работал и физически и интел<лектуальным> трудом, пока не попал к нам. За это время он кое-что сделал, и сделанное одобряют, но денег зарабатывает очень мало. Он и здесь умудряется подхватить плеврит, а два года назад у него начался процесс в легком. Сейчас он здоров. В этом году – хорошее питание, и есть возможность больше развлекаться, раньше он, хоть немного, но вносил за себя в общую кассу, а теперь Ян не берет. Я переписываю ему, когда нужно. Он очень поощряет меня работать. Сердится, что я бросила свои портреты.
С Галей у меня отношения хорошие, но иные. Она ближе с Яном, даже не ближе, а вернее у нее больше тяга к Яну, чем ко мне. Впрочем, за последнее время и к Яну тяга поубавилась. Она увлекается как-то вся, так теперь увлечена своей новой подругой Маргой[37] и, видно, что она готова хоть целый день быть с ней. Она была замужем. Вышла девчонкой. Муж был хороший, но ferre a ferre, кроме того, ей противна супружеская жизнь.
Одно время у них с Леней была дружба, хотя они и много ссорились. Но Марга захватила ее всю. Кроме того, она не из тех, кто может мириться с трудным характером <…> Нервна, быстрая смена настроений – возбужденная веселость, а затем печальные глаза <…> Много детскости. Настоящей доброты не очень много. Но есть кротость, если не очень против шерстки. В обращении мягкость есть, до тех пор, пока нравится, здоровый эгоизм и она имеет. Весь мир сводит к себе».
Вера Николаевна не скрывала от брата, что «семейная жизнь», объединившая чужих по родству людей не так уж легка, изобилует сложностями, но она понимала и другое: «Нам жить одним невозможно. И с нами будут лишь те, кто не может жить на свои средства, если не станет почти чернорабочим» (29 августа <1934 года>). Поэтому и старалась сглаживать возникающие конфликты: «В нашей жизни, конечно, есть трудности, – ведь все очень выраженные индивидуальности, – но что хорошо, что у нас нет мелочности, я этого всегда очень боюсь. Все в своей основе порядочные люди, но довольно трудные для общежития и все же живем и довольно тесно. Ровней всех со всеми я, остальные бывают в разных друг с другом отношениях» (30 июня 1934 г.).
С появлением М.А. Степун ситуация в бунинском небольшом обществе обострилась из-за близости, возникшей у неё с Г.Н. Кузнецовой, что крайне обижало и раздражало Ивана Алексеевича, считавшего такое поведение со стороны Галины Николаевны предательством: «Галя сейчас вся захвачена своей новой дружбой и все время тратит, а если не тратит, то хочет тратить его на Маргу. Они ездили, как я тебе писала, и осматривали приморские городки, потом ночевали у каких-то куроводов, так что ее сейчас и не ощущаешь. Думаю, что Ян не так спокойно относится к этому как я, ему обидно» (17 июня 1934 г.).
Вера Николаевна смотрела на это увлечение иначе: «Я, конечно, не придала бы особенного значения такой стремительной дружбе, некоторой измене нашей семье, даже ничего не имела бы против иногда жить без нее, предоставляя ей гостеприимство, когда ей нужно, но Ян смотрит и чувствует иначе, и со своей точки зрения он прав <…> Как странно: я лучше знаю и чувствую людей. Я всегда говорила, <…>, что Галя будет у нас до тех пор, пока ей не покажется где-нибудь лучше. Она из тех, кто больше любит самое себя и не очень чувствует, как ее поступок отражается на другом, она – та, которой хочется быть жертвой, а может быть и кажется, что она – жертва, что только она одна страдает <…>» (4 ноября 1934 г.).
Очень прямо и откровенно раскрыла Вера Николаевна свою точку зрения на сложившиеся обстоятельства их с Иваном Алексеевичем жизни в письме к брату от 22 января 1935 года, эти «обстоятельства», судя по всему, обсуждались в кругу их общих знакомых: «Вот я поддалась “здоровому эгоизму”, не поехала в Париж, и ты не можешь представить, сколько ненужных глупостей натворено… Не знаю даже, удастся ли поправить. Все свободное время провожу с Яном. Кто это умник, который считает, что мне надо “разъехаться”?.. Для Яна нет ближе человека, чем я, и ни один человек меня ему никогда не заменит. Это он говорит всегда и мне, и нашим друзьям без меня. Кроме того, то нетленное в наших чувствах, что и есть самое важное, остается при нас. В моей же любви никто не сомневается. Но не нужно забывать его особенностей иметь около себя всяких “Коль” <намек на Н.А. Пушешникова – Е.Ш.>, желание учить, наставлять. Но это в ином плане и собственно он, конечно, прав: меня это не должно задевать. Ведь главная тяжесть у меня потому, что он приносит самому себе вред своим импульсивным характером и тем, что он не считается ни с кем. Пожалуй, больше всего он считается все-таки со мной. Умирая, его мать послала мне через Соф<ью> Ник<олаевну> <Пушешникову> завещание и просьбу: “никогда не покидать его”. И он это знает и очень держится за это. Если бы я ушла, это, как он говорит, была бы катастрофа, тогда как разлука с другими “только неприятность”.
И сейчас он против <отъезда Кузнецовой – Е.Ш.> потому, что думает, что для Г<али> это вредно, как и для ее работы. Кроме того, и материально ей будет хуже. Ведь она у нас живет, как в родном доме. Конечно, Яну обидно, что поднимается вопрос о переселении, о предпочтении, но если бы даже это состоялось, то большого горя он не почувствовал бы. Я думаю, даже скоро по-прежнему стал бы работать». Время показало, насколько она права.
В жизни Ивана Алексеевича было немало встреч, которые следовало бы назвать мифами, созданными им самим: в далекой юности к мифам относилась, на наш взгляд, Варвара Владимировна Пащенко, от начала до конца придуманная молодым Буниным. Ничего общего не имела реальная Пащенко с тем образом, в который страстно, почти безумно он был влюблен. И когда миф рассеялся, достаточно трезво и спокойно отнесся Бунин к г-же Бибиковой, встречался с ней без всякого сожаления в Москве, даже «дружили семьями» Бунины и Бибиковы. В конце жизни таким же мифам, весьма далеким от реальности, стала Галина Николаевна Кузнецова, которой очень повезло оказаться рядом с гением в «в нужный момент», «в нужном месте» и тем самым, благодаря его имени, сохранить и свое имя в истории. Как ясно видно это из писем Веры Николаевны! Сколько раз в дневнике Бунин с горечью писал о том, что «Галя» изменилась в последние годы её пребывания в Грассе. А она не изменилась, какой была, такой и оставалась, но Ивану Алексеевичу тягостно было признать, что эта женщина не хочет и, главное, не может, соответствовать созданному его воображением идеалу.
Мудрая Вера Николаевна хорошо изучила и поняла натуру гениального мужа: «Я недавно поняла, почему он <…> так хорошо плясавший solo, не умеет, да и не может танцевать с дамой. Не может, потому что нет у него клеточки, которая заведовала бы тем, чтобы сочетать свои движения с другим человеком, и это во всем.
Около Яна можно получать необыкновенно много приятного, но как бы со стороны. Он живет так, как будто один на свете, и все нужно для него одного» (5 февраля 1935 г.).
Что же! Такова была природа его таланта. Он – «брал», а отдавал не кому-то конкретному, а всем – через творчество.
6 ноября 1938 года написано стихотворение:
Под окном бродила и скучала,
Подходила, горестно молчала…
А ведь я и сам был рад
Положить перо покорно,
Выскочить в окно проворно,
Увести тебя в весенний сад.
Там однажды я тебе признался, –
Плача и смеясь, пообещался:
«Если встретимся в саду в раю,
На какой-нибудь дорожке,
Поклонюсь тебе я в ножки
За любовь мою».
Обратим внимание: благодарит он возлюбленную не за её любовь, а за свою, он благодарен за силу страсти, которую он почувствовал, пережил.
Читая письма Веры Николаевны, невольно вспоминаешь слова Л.Н. Толстого и соглашаешься с ними: «Всегда кажется, что нас любят за то, что мы так хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит». Вера Николаевна Бунина идеально подходила на роль жены, друга, помощницы талантливого, сложного, противоречивого, часто труднопереносимого в быту Ивана Алексеевича Бунина. Нельзя сказать, что он этого не понимал и не ценил. И понимал, и ценил!
Ирина Владимировна Одоевцева[38] вспоминала, как, встретившись с Буниными в 1950-х годах в Русском доме[39] в Жуан-ле-Пэн и беседуя с Иваном Алексеевичем о природе любви, «смутившись от собственной бестактности», спросила, любит ли он Веру Николаевну <Бунину> и постаралась в точности воспроизвести его ответ: «Люблю ли я ее? Разве я люблю свою руку или ногу? Разве я замечаю воздух, которым дышу? А отсеки мне руку или ногу, или лиши меня воздуха – я изойду кровью, задохнусь – умру. <…> Люблю, как себя, не замечая этого. <…> Она часть меня, составная, неотъемлемая часть меня. <…> с ней разлуку мне бы пережить не удалось. <…> Всегда благодарю Бога, до последнего моего вздоха благодарить Его буду за то, что он послал мне Веру Николаевну».[40]
Письма Буниной брату – настоящий кладезь информации. Они, безусловно, достойны публикации. Однако, к большому сожалению, подготовить серьезные комментарии к ним в настоящее время не представляется возможным из-за обилия имен с фамилиями и без фамилий, упоминания которых были ясны и понятны и автору, и адресату, но сведения о которых сейчас найти или очень трудно, или совершенно невозможно. Правда, некоторые неустановленные имена удалось расшифровать, благодаря разделу: «Круг общения семьи Буниных. (Материалы для Бунинской энциклопедии)». Авторы: Р. Дэвис, Е.Р. Пономарев.[41]
В Русском архиве в Лидсе (Великобритания) хранится весь парижский архив Буниных. Его каталог, любезно подаренный ОГЛМТ Р. Дэвисом, зарегистрирован в фонде «Редкая книга» ОГЛМТ.[42] В Каталоге указаны письма Д.Н. Муромцева[43] к сестре. Возможно, изучение этих писем, а ещё лучше – публикация переписки двух близких И.А. Бунину людей – добавили бы немало черт к портрету великого писателя.
[1] Понятовский Александр Иванович (1921-1997), старейший музейный работник, возглавлял отдел фондов ОГЛМТ с 1956 по 1984 г.г.
[2] См.: Описание материалов Государственного музея И.С. Тургенева. II. И.А. Бунин. Орёл: Приокское кн. Изд-во, 1979. С. 3-4.
[3] См. прим. 2.
[4] О французском Сопротивлении и его героях — французах и русских — Рощин рассказал в «Парижском дневнике», который не издан до сих пор (хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства: Ф. 2204, оп. 1, ед. хр. 3).
[5] О дальнейшей судьбе Рощина см: [Электронный ресурс]//Режим доступа: http://www.hrono.ru/biograf/bio_r/roschinn.php
[6] Бабореко Александр Кузьмич (1913-1999), литературовед, текстолог, известный исследователь жизни и творчества Ивана Алексеевича Бунина.
[7] Н.Я. Рощин скончался 26 октября 1956 г. в Москве.
[8] Возможно, Аплетин Михаил Яковлевич (1885-1981), общественный деятель, литературный критик, он с 1938 работал заместителем председателя Иностранной комиссии Союза писателей СССР.
[9] ОГЛМТ. Ф. 14. Инв. 599 оф.
[10] ОГЛМТ. Ф. 14. Инв. 600 оф.
[11] Там же.
[12] «Дорогой Николай Дмитриевич, – писал Бунин Телешову из Парижа 10 октября 1947 г., – я только что прочитал книгу А. Твардовского (“Василий Теркин”) и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова. Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за “Теркина”». См.: Бабореко А.К. Бунин. Жизнеописание. (ЖЗЛ). М., 2004. С. 386.
[13] См.: «Из переписки Бунина/Публ. и примеч. А.К. Бабореко//Новый мир, 1956, № 10. С. 210-211.
[14] Кузнецова Галина Николаевна (по мужу Петрова; 1900-1976), поэтесса, писательница, мемуаристка, друг семьи Буниных, долгие годы проживала на их вилле в Грассе.
[15] Степун Маргарита Августовна (1895-1971), певица, сестра известного русского философа, литературного критика, общественно-политического деятеля, писателя Ф.А. Степуна (1884-1965), близкая подруга Г.Н. Кузнецовой.
[16] См.: И.А. Бунин. Новые материалы. Выпуск III. «… Когда переписываются близкие люди». Письма И.А. Бунина, В.Н. Буниной, Л.Ф. Зурова к Г.Н. Кузнецовой и М.А. Степун. М., 2014. С. 376.
[17] Иосиф Адамович Ласкаржевский, по национальности поляк, железнодорожник, образование среднее специальное; в 1938 году расстрелян в Хабаровске; в 1960 году реабилитирован.
[18] ИТЛ-8 означало: 8 лет исправительно-трудовых лагерей.
[19] [Электронный ресурс]//Режим доступа: memorial.krsk.ru›memuar/Laskarjevskiy.htm
[20] Архив ОГЛМТ. Дело № 200. Переписка музея с научными учреждениями и отдельными лицами по вопросам научно-исследовательским. Лл. 60-62.
[21] Там же. Письмо от 2 декабря 1956 г. Л. 33.
[22] Н.И. Ласкаржевский учился в Ростовском-на-Дону Политехническом институте, после его закрытия – в Новочеркасском Донском Политехническом институте, получил диплом инженера. См. прим. 20.
[23] См. акты приема предметов на постоянное хранение в ОГЛМТ: № 8 от 02.02.1981 г. и № 52 от 13.09.1982 г.
[24] См. прим. 2.
[25] См.: ОГЛМТ, ИЗО оф. 1902 оф.
[26] См.: Шинкова Е.М. Вступительная статья к Описи № 1 «Письма В.Н. Буниной (урожд. Муромцевой) к И.А. Бунину. 1906-1915 гг.»
[27] В.Н. Муромцева окончила химико-фармацевтическое отделение физико-математического факультета Московских Высших женских курсов профессора В.И. Герье.
[28] Муромцев Дмитрий Николаевич (1886-1936), юрист.
[29] Муромцев Всеволод Николаевич, брат: ?-1921; Муромцева Лидия Федоровна, мать: 1855-1923; Муромцев Николай Андреевич, отец: 1852-1933; Муромцев Павел Николаевич, брат: 1890-1933;
[30] Муромцева-Бунина В.Н Беседы с памятью. М.: Советский писатель, 1989.
[31] Не удалось установить места хранения процитированного А.И. Понятовским письма, его учетные данные отсутствует. Цитируется по: Описание материалов Государственного музея И.С. Тургенева. II. И.А. Бунин. Орёл: Приокское кн. Изд-во, 1979. С. 6.
[32] Очевидно, Вера Николаевна имеет в виду финансовую помощь, которую оказывал Бунин разным лицам после получения Нобелевской премии.
[33] О многолетней дружбе В.Н. Буниной и В.А. Зайцевой (урожд. Орешниковой) писатель Б.К. Зайцев рассказал в повести «Другая Вера»: Зайцев Б.К. Повесть о Вере. Собр. соч.: В 5 т. Т. 6 (доп). Мои современники. М., 1999.
[34] Лопатина Екатерина Михайловна (1865-1935), писательница, хорошая знакомая Буниных. Эмигрировала во Францию в 1917 году. Умерла 8 сентября 1935 года в Вальбоне, во Франции.
[35] Шмелев Иван Сергеевич (1873-1950), писатель. В 1922 г. после расстрела в Феодосии без суда и следствия его единственного сына, бывшего белого офицера, уехал в Берлин, потом в Париж. Гибель сына он так и не простил новой власти, хотя мечтал вернуться в Россию. Умер в Париже.
[36] Имеется в виду Николай Алексеевич Пушешников (1882-1939), двоюродный племянник И.А. Бунина, близкий ему по духу человек, не раз сопровождавший писателя в поездках и путешествиях.
[37] О первом появлении на вилле Буниных М.А. Степун <прим. 15> см. письмо В.Н. Буниной от 22 мая 1934 года: «Сегодня к нам приехала подруга Гали Марга, девушка-амазонка, выше меня на голову. Они подружились в Дрездене этой зимой, она сестра нашего близкого знакомого. Она певица-контральто. Вероятно, прогостит у нас месяц, но меня это мало будет трогать, чему я рада. Мне очень хочется сосредоточенной жизни».
[38] Одоевцева И.В. – настоящее имя: Ираида Густавовна Гейнике (1895-1990), поэт и прозаик. После эмиграции в 1922 г. жила, в основном, в Париже. В 1987 г. вернулась в СССР, в Ленинград. Была знакома со многими деятелями культуры Серебряного века и парижской эмиграции, о встречах с которыми рассказала в мемуарах «На берегах Невы» (1967 г.) и «На берегах Сены» (1978-1981 гг.). Немало страниц в её воспоминаниях посвящено встречам с И.А. и В.Н. Буниными.
[39] Недорогой дом отдыха для русских писателей и художников в Жуан-ле-Пэн на Лазурном берегу. В 1940-е гг. его директором был Роговский Евгений Францевич – эсер, эмигрант, в годы 2-й мировой войны участник французского движения Сопротивления.
[40] Одоевцева И. «На берегах Сены». М., 1989. С. 259-260.
[41] См.: И.А. Бунин. Новые материалы. Вып. III. «… Когда переписываются близкие люди». Письма И.А. Бунина, В.Н. Буниной, Л.Ф. Зурова к Г.Н. Кузнецовой и М.А. Степун . 1934-1961. М., 2014. С. 599-672.
[42] Leeds Russian Archive University of Leeds. Catalog of the I.A. Bunin, V.N. Bunina, L.F. Zurov and E.M. Lopatina. Leeds, 2000. ОГЛМТ. РК. Ф. 14. Инв. 38929 оф.
[43] См.: Каталог: MS. 1067/4589-4864. C. 265.
(по материалам фонда № 13 «И.Е. Вольнов» в коллекции ОГЛМТ)
В огромной Российской Империи не было человека, которого в той или иной мере не коснулись бы революционные события начала XX столетия; судьба многих в те нелегкие годы изменилась коренным образом. В огромной степени это относится к нашему земляку Ивану Егоровичу Вольнову.
Вольнов родился в бедной крестьянской орловской семье. Казалось бы, будущее мальчика предопределено: тяжелый, изнурительный труд, безрадостное бедняцкое существование и осознание того, что таков его удел. Однако Вольнов выстроил свою жизнь иначе: он мечтал учиться и добился своего: после местной приходской школы в 1903 году поступил в Курскую учительской семинарию; после окончания которой учительствовал, увлекся революционными идеями и самозабвенно включился в революционную борьбу, перенес немало лишений: аресты и Орловская каторжная тюрьма (Орловский централ), ссылка в Сибирь, откуда совершил побег, эмиграция; в Италии встретился с Горьким и под его влиянием вступил на литературный путь.
Крестьянский сын, уроженец села Богородицкое Малоархангельского уезда Орловской губернии стал писателем-орловцем, в творчестве которого ярко, самобытно и, главное, предельно правдиво представлена жизнь, размышления, переживания, чаяния той среды, из которой он вышел, которая была для него родной.
В Орловском объединенном государственном литературном музее И.С. Тургенева материалы, рассказывающие о жизненном и творческом пути Вольнова, хранятся в личном фонде № 13.
Оговоримся сразу, не все материалы, зарегистрированные в нём как основной фонд, являются музейными предметами в традиционном для нас понимании, есть и ксерокопии, есть современные машинописные страницы, которые воспроизводят тексты, в настоящее время для нас труднодоступные, разбросанные по старым журналам и газетам, русским и иностранным. Такие документы, не являясь музейными экспонатами, имеют большое значение для работы литературоведов, для понимания творческой лаборатории писателя Вольнова, без чего невозможно правильно определить место его наследия в литературном процессе XX столетия.
Личный фонд Вольнова начал формироваться в 1950-е годы, хотя первое упоминание о писателе в музейном архиве встречается в 1932 году.
Нас заинтересовали два документа из дела «Переписка с организациями по научным и административно-хозяйственным вопросам». (Нач. 27.01.1930; Оконч.: 22.09.1933). В те годы территория Орловской губернии входила в состав Центрально-Черноземной области с центром в г. Воронеже, откуда в Орел, в том числе, и в Государственный литературный музей И.С. Тургенева поступали директивные указания.
Оба документа присланы из Воронежского Областного отдела народного образования. Оба датированы: 20/VIII – 1932 г., с одним исходящим номером: «22» и штампом Областного отдела народного образования Центрально-Черноземного Областного исполнительного комитета.
- Заведующему Орловским литературным музеем им. Тургенева. [Директор музея – Борис Александрович Ермак]
Сектор Искусств ОБЛОНО ЦЧО вменяет ВАМ в обязанность принять соответствующие меры (срочные) по изъятию из колхоза им. Ив. Вольнова орловского района (ст. Змиевка) литературного наследия, оставшегося после смерти писателя Ив. Вольного, и перевозки его в Орловский литературный музей.
К 1/IX с.г. пришлите отчет о проделанном мероприятии. <…>
Зам. зав. сектором Искусств ОБЛОНО ЦЧО Марин
- В Орловский литературный музей им. Тургенева
Сектор Искусств Облоно ЦЧО в подтверждение нашего отношения от 22/VIII № 22 просит дать сводку о проделанных мероприятиях со стороны Музея по перевозке литературного наследия умершего пролетарского писателя Ивана Воинова [так в подлиннике – Е.Ш.].
Зав. Сектором Искусств ОБЛОНО ЦЧО Ефремов
Секретарь Куренкова
На первом документе стоит помета фиолетовыми черн.: «Исполнено».
Однако, несмотря на требование доложить об исполнении к конкретной дате и помету об исполнении, никаких отчетов по этому вопросу в архиве ОГЛМТ обнаружить не удалось.
Остается предположить, что поступлений в музейную коллекцию тогда не последовало по вполне объяснимой причине: в Богородицком у И.Е. Вольнова осталась вдова, Мария Михайловна Федорюк, мать его четверых детей, которая и стала обладательницей архива покойного мужа, затем документы поступили в распоряжение его детей от двух браков.
Полагаем, что уместно здесь сообщить некоторые сведения о личной жизни писателя.
Наиболее подробную информацию мы имеем о его первой семье, сложившейся в Италии с Сарой Григорьевной Гольдберг, и их единственном сыне Илье (1913-1988), благодаря биографической заметке, которую по нашей просьбе составил Максим Ильич Вольнов[1]:
«Гольдберг-Вольнова Сара Григорьевна 1893-24.04.1961 г. Родилась <…> в семье кожевенника в Мемеле Латвия. По рассказам её отец был раввином. <…> У неё обнаружился талант певицы меццо-сопрано. Будучи студенткой консерватории, расклеивала листовки [революционного содержания – Е.Ш.]. Была арестована и сослана в Вологодскую область. В ссылке с её слов, за ней ухаживал некий политический – по партийной кличке Коба.[2]
По ходатайству родителей её дело было пересмотрено. А в царской России была такая мера пресечения как высылка за пределы Российской империи. Так как бабушка была студенткой консерватории, она была выслана в Италию для продолжения образования. <…>
Иван Егорович по прибытии на Капри был поселён в Неаполе на квартире, где проживали бабушка, её двоюродная сестра? (или родственница) Ася и ещё девушка Цера. Дед выбрал бабушку.
Бабушка продолжала оперную карьеру. По её рассказам пробовалась на арию Аиды в театре Ла Скала.
После отъезда деда в Россию <…>, бабушка и отец остались без средств к существованию. Дед, несмотря на желание вызвать их в Россию, сделать это не мог, так как сам не имел средств к существованию. За всё время дед один раз перевёл деньги, да и то они по дороге обесценились. Алексей Максимович взял папу [Илью Ивановича Вольнова – Е.Ш.] и бабушку на содержание. Папа учился в Неаполе, а на выходные уезжал на Капри к Пешковым. Мужским воспитателем отца был Максим Алексеевич, сын Алексея Максимовича. Я назван Максимом в честь его. Бабушка подрабатывала уроками вокала и фортепьяно. [Эта информация полностью подтверждается письмами С.Г. Гольдберг, к мужу из Италии в Россию, см. ф. № 13 – Е.Ш.].
В России у деда был период в жизни, когда он служил на военном санитарном поезде. Там он познакомился с его второй женой Марией Михайловной от которой у него четверо детей. <…>
Там же в результате службы в санитарном поезде у него от другой медсестры родилась дочь. Была переписка. Он готов был взять девочку к себе, но обиженная мать отказалась.
Алексей Максимович сказал отцу, что новой России нужны образованные люди, надо не только закончить школу, а и получить высшее образование, а потом ставить вопрос о переезде в Россию. У меня дома на стене висит диплом Неаполитанского университета [о присвоении Илье Ивановичу звания доктора Химии – Е.Ш.]
Папа приехал в СССР на пароходе в декабре 1937 г. вместе с семьёй Лизы Пешковой, дочери Зиновия Пешкова – приёмного сына Алексея Максимовича. Бабушку не впустили. При заполнении анкеты на въезд в СССР она с гордостью написала: “Член фракции БУНД[3] в РСДРП”. Она осталась ждать в Неаполе. Жила уроками вокала и фортепьяно. Видимо хлопотами Екатерины Павловны она после войны была взята в посольство СССР воспитательницей в семью дипломатического работника <…>.
[Она смогла приехать в СССР – Е.Ш.] в 1947 г. по ходатайству Екатерины Павловны перед Молотовым. [Уведомления из Министерства иностранных дел СССР, которые получал Илья Иванович Вольнов сначала об отказе его матери на въезд в страну, затем о разрешении – Максим Ильич передал в фонд № 13 коллекции ОГЛМТ – Е.Ш.].
По рассказам бабушки из её багажа была изъята вся переписка, в том числе письма от политзаключенного с партийной кличкой Коба. В 1948 году папа взял бабушку на демонстрацию 1 мая. Когда пришли домой, бабушка сказала: “Илья, он меня узнал, он мне помахал рукой” <…>».
О Саре Григорьевне Вольнов часто упоминает в письмах из Италии к родственникам. Судя по этим письмам, он очень любил свою первую жену, гордился её талантом. В письме к племяннику Федору Михайловичу Андрюшину от 15 августа 1912 г. сообщал: «Женился я недавно. Жена 4-й год учится в Неаполитанском музыкальном училище, через два года окончит и поступит на сцену. Будет оперною артисткой. Её выслушивали люди очень знающие, профессора и все говорят, что голос прекрасный».[4]
13 февраля 1914 г. – ему же (инв. 5021 оф): «Вчера с великими трудностями Шурка поступила в консерваторию. В середине года там не принимают. Это первое препятствие. Второе – замужних. А ей старый профессор подложил свинью, заранее сообщив Директору, что она замужняя, да ещё незаконно, имеет ребенка. Все это он выпалил вслух в тот момент, когда собралась экзаменационная комиссия (Шурка хотела было обмануть, сказав, что она барышня). Вышел переполох. Все-таки решили выслушать её голос. А выслушав, через 10 минут совещания заявили, что она принята, попросили принести документы <…>»
Илья, единственный сын Вольнова и Гольдберг после возвращения на родину отца стал членом ВЛКСМ, поступил на работу в научный институт. Он участник Великой Отечественной войны, на фронт ушел добровольцем. После окончания войны вновь, не без помощи Е.П. Пешковой, продолжал успешно трудиться в Институте Общей и неорганической химии Академии наук СССР, с которым связана основная часть его трудовой биографии. Он – автор научных статей, участник Международных научных конференций, о чем рассказывают документы фонда № 13[5].
История отношений Вольнова-писателя и его первой семьи с Максимом Горьким и Е.П. Пешковой достойна отдельного освещения, приведем один из документов, недавно пополнивших вольновскую коллекцию. Это – письмо на имя Е.П. Пешковой на бланке Академии наук СССР, за подписью Президента АН СССР, академика С.И. Вавилова[6], за № 6-130 н.с., датировано – 8 августа 1945 года (инв. 58577 оф):
«Глубокоуважаемая Екатерина Павловна,
Сообщаю Вам, что ходатайство об откомандировании из армии И.И. Вольнова направлено Начальнику Главного Управления формирования и укомплектования Красной Армии генерал-полковнику Смородинову».
Как видим, вопрос об увольнении из армии рядового военнослужащего решался чиновниками, в том числе военными, очень высоких званий.
Конечно, такая ситуация могла возникнуть исключительно благодаря вмешательству Е.П. Пешковой, общественный статус которой не позволял оставить её просьбу без внимательного рассмотрения и положительного решения.
Можно смело утверждать, что только благодаря многолетней дружбе семьи Вольновых с Горьким и его первой женой удалось Илье Ивановичу избежать в СССР репрессий, которым он, скорее всего, подвергся бы, вернувшись из Италии.
О детях от второго брака Ивана Егоровича – с Марией Михайловной Федорюк – имеем самые краткие сведения:
— Алексей (1921 г.р.), полковник медицинской службы. Ум. в 1987 г.
— Александр (1923 г.р.), курсант военно-морского училища им. Ф.Э. Дзержинского, погиб под Сталинградом.
— Вера (1924 г.р.), учительница, в годы Великой Отечественной войны была санитаркой танкового батальона. Ум. в 1990 г. (?).
— Михаил (1926 г.р.), работал начальником цеха механического производства, погиб при несчастном случае в 1960 (?) году.
В документах отдела фондов ОГЛМТ в качестве дарителей зарегистрированы имена: его жены – Марии Михайловны Вольновой, детей: Ильи, Алексея, Веры Ивановичей, Максима Ильича Вольнова (последний –представитель уже следующего поколения потомков писателя).
Целенаправленно личный фонд И.Е. Вольнова начал формироваться в 1950-е годы. Пометы на актах приема материалов на постоянное хранение в отделе фондов музея указывают на роль в этом формировании Михаила Васильевича Минокина (1918-1999)[7]. Именно он установил связь с вдовой и детьми писателя; полагаем, что по его настоятельному совету они начали передавать музею в Орле хранящиеся в домашних архивах рукописи, документы. Увлеченность Минокина творчеством Вольнова, его исследовательская работа в этой области, последовательная деятельность по увековечению памяти писателя на Орловщине, привели к созданию в орловском музее достойной вольновской коллекции.
Минокин разыскивал людей, лично знавших Вольнова, которые могли поделиться и делились с ним своими воспоминаниями (теперь их рукописные воспоминания хранятся в фонде № 13). Михаил Васильевич передал в музей обстоятельное письмо, полученное им от Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича[8], датированное 12 декабря 1953 г., (инв. 4137 оф.), в котором автор сообщал известные ему факты биографии Вольнова, связанные с В.И. Лениным.
«Уважаемый Михаил Васильевич, – писал Бонч-Бруевич, – писателя Вольнова я немного знал, когда жил в Италии и часто бывал у Алексея Максимовича Горького. Я переписывался с ним, желая издать его сочинения в партийном издательстве “Жизнь и знание”, которым заведовал и был главным редактором. <…>
Кажется в 1919 г. я получил сведения, что местные власти, как будто в г. Орле, арестовали его, как личность им неизвестную, критиковавшую какие-то местные распоряжения. Я сообщил об этом Владимиру Ильичу, который знал Вольнова по загранице и весьма хорошо к нему относился и лично, и как к писателю из народной среды. Владимир Ильич сейчас же телеграммой распорядился его освободить, а я сообщил местным властям краткие сведения о нем. <…>
Ив. Вольный, выйдя из тюрьмы, сейчас же приехал в Москву и прямо с вокзала явился ко мне в Кремль в Управление делами Совнаркома, имея в руках довольно значительный сверток, завернутый в газетную бумагу и перевязанный бечёвкой крест-накрест.
– Вот это мои рукописи, – сказал он мне, – Все мое богатство, прошу сохранить, а то вот отняли и отдавать не хотели: мало ли, говорят, что ты напишешь!»
Владимир Дмитриевич подробно описал, как именно он устроил встречу Вольнова с В.И. Лениным, рассказал, о чем шла беседа во время их двухчасового общения, что же касается «свертка с рукописями», то он сообщил:
«Мы вышли из кабинета Владимира Ильича вместе. Я принял от него его драгоценный пакет и тут же передал его заведующему архивом на хранение.
Ив. Вольный окрыленный ушел.
После этого через несколько дней он позвонил мне, что уезжает во внутренние губернии, а потом на Волгу [Речь идёт об участии И.Е. Вольнова в работе Сводного Эпидимического Отряда Санитарно-Эпидемиологического Отдела Наркомздрава][9].
Месяца через два к нам пришло известие, что Ив. Вольный заболел сыпным тифом, что он в больнице, не помню, в какой именно: знаю, что я туда давал телеграмму и писал письмо, прося обратить на его лечение особое внимание.
Через некоторое время пришло известие, что Ив. Вольный, не приходя в сознание, скончался от этой ужасной болезни».
К сожалению, фактическая ошибка о времени смерти писателя в воспоминаниях Бонч-Бруевича была повторена авторами других публикаций об участии В.И. Ленина в судьбе нашего земляка.
Напомним, что пишет Бонч-Бруевич о рукописях, которые привез Вольнов в Москву: «Его рукописи все время сохранялись в архиве Управления делами Совнаркома. Знаю, что в 1927 г. архив этот передавался в Главное архивное управление. Я обращал внимание управляющего делами Н. Горбунова, именно на то, что в этом архиве сохранялись рукописи Ив. Вольного. Куда их передали и какова их судьба – мне неизвестно. Я знаю лишь одно, что они в печати не появлялись».
Остается надежда на возможность обнаружения неопубликованных произведений писателя, что не может не заинтересовать литературоведов, занимающихся историей литературы XX века.
В отделе фондов ОГЛМТ имеется Описание личного фонда № 13 Вольнова Ивана Егоровича, датировано: IV квартал 1969 г. – I квартал 1970 г., составитель А.И. Понятовский. В это время Описание полностью вмещало зарегистрированные в Книге поступлений материалы по данной теме.
В Описание вошли разделы:
- Рукописи литературных произведений
- Дневниковые записи и заметы
- Переписка
- Биографические материалы
- Документы
- Издательские договора
- Материалы сельскохозяйственной артели имени И.Е. Вольнова
- Varia – Разное
- Воспоминания о писателе.
В 1-м разделе – 80 единиц хранения – указаны названия практически всех произведений, над которыми шла работа в 1910-е годы в Италии и в 1920-е – в России: «Боль» (инв. 4967 оф), «Мать» (инв. 4964 оф), «На отдыхе» (инв. 4940 оф), «Огонь о воды» (инв. 4932 оф), «Встреча» (инв. 4949 оф) и др.; присутствует проба сил в драматургии, о чем свидетельствует рукопись пьесы «Благодетели». Сцены из деревенской жизни» (инв. 4945 оф).
Вольнов работал упорно. Страницы, исписанные его четким подчерком, с многочисленной правкой, зачеркиваниями, вставками и пометами позволяют почувствовать, каким титаническим трудом, каким мучительным поиском точного слова удавалось ему выразить и донести до читателя свою мысль.
В 1924 г. в издательстве «Сеятель» вышла кн.: Клейнборт Л.Н. Очерки народной литературы (1880-1923 гг.), на с. 145-150 опубликована «Автобиография» И.Е. Вольнова, в которой он, не без самоиронии, рассказывал о начале своего писательского пути: «В январе 1911-го года, затесавшись на Капри, показал Максиму Горькому то, что я писал в Цюрихе. Все приставал к нему с вопросом, следует ли мне писать дальше. Просил, чтобы “честно” мне ответил. Горький ласково обходил вопрос, щадя мое самолюбие. Все, что я показал ему, было плохо. Но напечатал это в Амфитеатровском “Современнике” за 1911 год. <…> Это мои первые шаги. [В фонде №13 хранится рукописный экземпляр 3-х стихотворений в прозе под общим названием «Три грезы»: «Идите со мною», «Утро» и «Жажду» (инв. 4955 оф), опубликованных в 1911 году в ж. «Современник», № 2. В дальнейшем Вольнов нечасто работал в этом жанре, предпочитая очерк, рассказ, повесть].
После этого я совсем сорвался с цепи. Думал, испишу всю итальянскую бумагу стихами в прозе.
<…> Он [Горький] исправлял, заставлял переписывать и бросать в сорный ящик. Как-то он стал расспрашивать о прошлом моем. Послушал и предложил написать это и именно так, как я рассказывал. Я год писал. Когда кончил, принес Горькому. Понравилось. Он выбросил все лишнее, остальное же составило “Повесть о днях моей жизни”. “Юность” написана уже самостоятельно».
В «Автобиографии» Вольнов совершенно не упомянул об очерках, которые также относятся к началу его литературной деятельности. Они публиковались в парижской газете «Будущее» при содействии Горького[10].
В коллекции ОГЛМТ нет газет с этими публикациями, но есть их тексты. Они получены от Алексея Ивановича Вольнова, который в середине 1980-х годов активно разыскивал номера газеты «Будущее» в фондах ЦГАЛИ, библиотеки им. В.И. Ленина и присылал в Орел машинописные копии очерков, созданных на Капри: «Самоубийства в Орловской тюрьме» (инв. 21906 оф), «Орловский застенок» (инв. 21908 оф), «В кошмарной тюрьме» (инв. 21907 оф) и другие.
Эти трагические страницы революционных лет нашей страны достойны воскрешения, новой публикации, современного осмысления.
Последние годы жизни Вольнова вновь связаны с Орловской губернией. Почему он решил вернуться в Россию и поселиться в родном селе Богородицкое? Причин было немало: мучила тоска по родным местам, родным людям, тяготила бытовая неустроенность и необходимость прибегать к материальной помощи Горького, но, главное, было желание, оказавшись в гуще крестьянской жизни в России, набравшись новых впечатлений, продолжить литературную работу и отобразить в художественной форме то хорошее, чистое, что, по мнению Вольнова, было в русском мужике.
Из письма к Ф.М. Андрюшину 8 декабря 1912 года (инв. 5009 оф): «<…> сейчас в русской литературе о деревне пишут исключительно пакости, приравнивая её к звериному или скотскому логову. Это бессовестная ложь, больше того – подлость. <…> деревня не такова. Она – груба, жестока, в ней много хамского, подлого, звериного, но рядом с этим в ней много такого прекрасного, чистого, чего не сыщешь у помещиков, у городской буржуазии, у всех правящих классов. Этого хорошее, этого светлого, этого стремления к знанию, к жизни, этой единственной оставшейся только на низах христианской любви к своему ближнему, той готовности поделиться последним с нищим, со своим ближним, там не найдёшь, там давно это выдохлось лицемерием, условностью, фразами, а о добрых делах, о сердечном отношении к человеку – брату своему, стыдятся говорить, считая это чуть ли не неприличным, по меньшей мере “нелепою русскою сентиментальностью”».
Надо сказать, что намерение Вольнова поселиться в глубинке не одобрял его наставник в литературе и в жизни Максим Горький.
Сошлемся на исследования Ильи Ивановича Вольнова. После приезда в Орел в 1985 году для участия в праздновании 100-летия со дня рождения отца, он приступил к работе над книгой, которую условно назвал «Письма из Италии», в ней намеревался опубликовать собранные в различных архивах письма Вольнова к литераторам-современникам и ответные письма к нему. Была проделана огромная работа, которая, к большому сожалению, осталась незавершенной. Копии выявленных писем, с примечаниями, подготовленными Ильей Ивановичем, передал в ОГЛМТ Максим Ильич Вольнов в 2017 году.
Приведем текст письма Горького от 21.01.1921 г.:
«Простите, милый Иван Егорович, но, на мой взгляд, ехать в деревню теперь – совершеннейшее безумие. Немало не сомневаюсь, что работать там вы не сможете – подумав, вы согласитесь, что в этом я прав. А если бы чудом каким-то вам и удалось нечто написать – у вас снова отнимут и уничтожат рукописи, или они сгорят вместе с избой и последними штанами литератора Вольнова.
Наивно думать, что какая-то “охранная грамота” оградит Вас от глупости, дикарства и гнусненького зверства русской деревни. Таких грамот в природе нет и долго еще не будет, т<о> е<сть> их вообще не должно быть. Бумага – кем бы она ни была написана, и какие печати не стояли на ней – не предохраняет черепа от удара колом или кирпичом. Гораздо практичнее всяких грамот в кармане – чугунный котел на голове.
Бросьте, сударь, все эти деревенско-истерические наивности ваши и приезжайте в тихий, полуживой, пустынный городок Петроград, где вы можете взять себе в жительство пятиэтажный дом и работать тамотка без помех, в чистоте и тишине. Ни мышей, ни тараканов, и даже мухи редко залетают в такие дома, а если залетит какая, – то совершенно бескористно, ради любознательности.
А возвращаясь к деревне, скажу вам: да погибнет она так или эдак, не нужно её никому, и сама себе она не нужна. Вы знаете, что я плохой марксист, и эти мои слова не “с точки зрения”, а из опыта, от многих тяжких дум над судьбами русского народа.
Бросьте, дружище, деревню и напишите хороший реквием в память о ней.
Вы поступите вполне разумно, если крепко засев в тихий угол, начнете солидно работать, – это необходимо для Вас и давно пора.
А болтаясь по земле, растеряете вы все накопленное в душе или спутаете все, или укокошат Вас случайно, а то – шутки ради.
Жму руку крепко.
Будьте здоровы. И пошлите деревню ко всем чертям.
А. Пешков».
Однако если и были у Вольнова какие-либо идеализированные, сформированные в молодости, представления о «светлом будущем русской послереволюционной действительности», то очень скоро после возвращения в родные края, после ареста, при близком соприкосновении с бытом «новой» деревни, они рассеялись.
Приведем две миниатюры, опубликованные в ж. «Тверской кооператор» в 1918 году, ксерокопия которых, полученная от Алексея Ивановича Вольнова, зарегистрирована в коллекции ОГЛМТ под инв. 21366 оф. Они вряд ли переиздавались.
Задача
– Ну что, Сереж, как дела-то?
Через дорогу ко мне тащится на костылях чахоточный мальчик с льняными волосами. Он так худ и бледен, что, кажется, сейчас свалится от малейшего ветра. Прозрачно-синие, бескровные, как у мертвого, уши его оттопырились. Тоненькие ноги аккуратно обернуты в портянки. Он долго кашляет, лицо и губы его зелено-землисты, глаза наполнены слезами.
Он бессильно сваливается около меня и с минуту молчит. Из-под грязного солдатского картуза его по надскульям, подбородку, по тонкой шее с напряженно бьющимися жилами струится пот.
– Дела?.. Дела, брат, плохи… – шепчет он. – Заели, сволочи… мать, жена, братенник… Вон такой-то, говорит, принес с войны пять шинелей, трое сапог, мундеров много… Такой-то – тысщи денег… Такой-то – золотых часов да кольцев, а ты – что? Куска сахару от тебя не видали!.. Обуза на век, дармоедина!.. Бок вырваный, чихотку да вшей привез?… клянут: хоть бы ты издох от нас скорее!..
Широкими, измученными глазами он с испугом глядит на меня.
– А я, понимаешь, никак не могу помереть… прямо – как нарошно!.. Вот задача!.. Хоть реви!.. Сулемы што ли выпить?..
Проходят мимо бабы, ребятишки. Стучат топоры. Жалкуют голуби над головами. А он качается, закрыв лицо руками.
– Других вот подбирает… Я уж не ем, скорее хочется… Нейдет, проклятая! Намедни земли нахватался – и хоть бы што, только брюхо занедужило… А удавиться страшно… Господи, вот задачу-то заганули!.,.
Скусный чай
В накуренную избу входит смеющийся солдат-сосед – молоденький, еле усишки пробились. Задорно оглядывает мужиков; гладит, стараясь, чтоб это все заметили, обеими ладонями живот.
– Ой-да и чай седни скусный сварганил: богами разжигал… С полки об пол да топором – чик-чик! Ловко горят, сволочи!..
Все на пару секунд замирают, потом раздается неистовый вой.
– Добрался до буржуев!
– Без анекцый-контрибуцый!..
– Ай, голова-шельма, удумал же!..
Завтра, может быть, они будут униженно ползать перед теми же богами.
Автор дает даже точную географическую ссылку на происходившее, подчеркивая этим отображенную им «правду жизни».
(Малоархангельский уезд)
А немного позже, 17 апреля 1919 г., из Орла он пишет Е.П. Пешковой [приводим письмо с сокращениями по публикации в брошюре, подготовленной внуком писателя, Максимом Ильичом Вольновым, и подаренной им орловскому музею для помещения в фонд № 13.: «В.Д. Бонч-Бруевич. Ленин и Вольнов (выдержки из дневника), М., 2008» – Е.Ш.]:
«<…> Страшно сейчас жить в деревне. Никогда так не мучили мужиков, – и столько тоски в их лицах! Создали из меня какого-то “защитника” их, писали и приписывают мне необыкновенные, никогда не бывшие во мне, качества святости и всемогущества, грубо и наивно верят в легенды вокруг моего имени <…>. Чуть не за сотни вёрст приезжают с жалобами на утеснения, обиды, жесткости, напрасные смерти. Ищут какой-то правды в жизни, ещё не изверились в революцию. <..> Хочется выть от боли и обиды за них. <…> никогда не процветало так в деревне хамство. <…> Вот атмосфера, в которой я верчусь, и которая, как вонючая слизь, обволакивает меня <…>»
Как видно, не много оставалось в эти годы у Вольнова иллюзий относительно «русского мужика», он понимал, что сознание неграмотного, темного, с рабской психологией крестьянина каким-то непонятным образом не изменится в одночасье, и не привнесет этот крестьянин в свою убогую жизнь «светлые идеалы» ни сегодня, ни завтра.
И все-таки Вольнов практическому совету Горького обосноваться в столице не внял. Очевидно, свою задачу он теперь видел в том, чтобы хоть в какой-то степени, пусть на малом клочке российской земли осуществить на деле то, что не без его участия затевалось и ценой огромной крови свершилось в России; то, что, по словам американского писателя, «потрясло мир».[11]
Односельчане радостно приветствовали возвращение Ивана Егоровича. В фонде № 13 хранятся воспоминания крестьянина села Богородицкое Алексея Никитича Шаранова (инв. 16333 оф). В ученической тетради в клетку, старательным почерком описана встреча земляками вернувшегося из эмиграции писателя: «Крестьяне нашего и соседних сёл, узнав о приезде Вольнова, организовали ему торжественную встречу. Молодёжь ходила встречать на железнодорожную станцию, а остальное население собралось на церковную площадь, где его встречали с хлебом и солью, говорили восторженные речи. Это был в моей памяти первый день, когда я увидел сотни людей, десятки флагов и услышал много речей, высказанных о революции».
1920-е годы жизни Вольнова прошли как в известной поэме В. Маяковского: «Землю попашет, попишет стихи».
Печатали его в то время много и охотно, критика благоволила к писателю из крестьянской среды, подкупало и то, что он, вернувшись из эмиграции уже достаточно известным, не остался в городе, а отправился «к истокам», больше того, занялся практическим переустройством деревни.
В Описании выделен раздел «Издательские договоры», куда вошли соглашения на публикацию произведений с издательствами «ЗИФ», «Недра», Госиздатом, «Новая Москва» и др. Есть в фонде и несколько сотен конвертов, к сожалению, без писем, полученных Иваном Егоровичем из издательств. Они также свидетельствуют об интенсивном писательском труде в эти годы.
В Описании рядом разделом с «Издательские договоры» раздел – «Материалы сельскохозяйственной артели имени И.Е. Вольнова», где описаны объемистые подшивки: «Дела с оправдательными документами по расходованию денежных средств артели им. Вольнова» (инв. 5431 оф, 5432 оф). В них огромное количество расходных ордеров, запродажных записей, расписок и актов, составленных на выполнение различного рода необходимых артели работ. На многих – подпись Ивана Егоровича Вольнова.
Из уже упоминавшихся воспоминаний А.Н. Шаранова узнаем, что Вольнов лично принимал участие в сельскохозяйственных работах, был не только председателем, но и агрономом, и механиком: «Это был большой воли человек, чуткий и справедливый. Крестьяне не только нашего села, но и окрестных сёл его любили и уважали», – пишет современник.
Как руководитель и практик в сельскохозяйственных делах Вольнов показал себя с самой лучшей стороны. Земляки надеялись на него, и он не обманул их ожиданий.
Именно его упорными трудами, благодаря его постоянной агитации, согласились крестьяне на организацию товарищества по совместной обработке земли, затем сельхозартели, а вскоре и одного из первых в уезде колхозов: «Крестьяне, увидев материальную выгоду колхозного хозяйства, в одиночку и группами стали подавать заявления о приёме их в колхоз»[12].
Остается только удивляться, как при такой занятости Вольнов находил возможность для творческой деятельности. Кстати, колхоз стал носить его имя ещё при его жизни.
Это ли не свидетельство огромного уважения, которое питали к нему земляки!
Вольнову не удалось полностью осуществить задуманное, он рано ушел из жизни. Односельчане похоронили его на небольшой возвышенности, на пригорке за селом; вскоре на могиле появился памятник. Вдова писателя покинула Богородицкое, уехала с детьми в Москву. За могилой ухаживали те, с кем он вместе работал, и, в конечном счете, для кого жил. Через годы в богородицкой школе появился музей, устроенный учителями для детей – чтобы помнили. Трудно сказать, сохранился ли он в наше время, да и существует ли сама школа: слишком уж непредсказуемыми были события последних десятилетий.
Но могила по-прежнему ухожена, и остается надежда, что не всё, задуманное Иваном Егоровичем, кануло в лету, не совсем напрасными были жертвы людей, искренне верящих в доброе и светлое будущее, людей, о которых с полным на то правом можно сказать: ОНИ БЫЛИ ПАТРИОТАМИ СВОЕЙ РОДИНЫ.
Приложение:
И.Е. Вольнов. В кошмарной тюрьме (Об Орловской каторге). Очерк.
Опубл. в газете «Будущее» (Париж, 1912 г.) под псевдонимом Петр Сергеев. Публикация подготовлена А.И. Вольновым (1986 г., Москва)
Вот уже третий день идем мы по этапу. Партия арестантов довольно большая и пестрая: тут и вечники – каторжане в ножных и ручных кандалах, тут и сосланные в Сибирь по суду. В нашей партии было человек сорок каторжан: по большей части пяти и четырехлетники, только шесть человек было бессрочных. Ссылаемых по суду в Сибирь было мало, зато административных чуть не треть партии: рабочие, учителя, студенты, курсистки. Остальная часть партии – мелкие воришки, карманники, попрошайки, – так называемая «шпана».
Меня очень интересовала Орловская каторжная тюрьма, в которую меня вели. Об этой каторге ходили баснословные и, в общем, одинаковые слухи.
Рассказывали, что там бьют за все: бьют за то, что болен и за то, что слишком румяные щеки; бьют за то, что еврей, бьют и за то, что русский; бьют, если нет креста на шее, но бьют также, когда имеется крест. Словом, отовсюду слышишь:
- Бьют… бьют… забивают насмерть!..
Мне казалось, что многое в этих рассказах преувеличено, придумано, а то просто приписывают все ужасы одной тюрьме. Эго часто приходилось встречать: тюрьма, про которую идет такая слава, собирает вокруг себя многие факты, имевшие место в других тюрьмах и в другое время.
Но чем ближе подъезжал я к месту назначения, тем настойчивей шли слухи. Невольная грусть прокрадывалась в душу. Начинал верить ужасным слухам.
– Может быть, это правда? – думалось в такие минуты. – Разве все, что рассказывают, не может случиться со мной?
Жалко становилось себя, жалко прошлого; печально выглядывало будущее: – Нет, что бы там ни было, а побоев я не вынесу, – пусть лучше смерть! Такого унижения нельзя перенести!
До Орла остался только один день пути. Настроение у всех подавленное, даже рассказов про ужасы стало как будто меньше: говорить о них перестали, как перестают говорить перед покойником.
У меня уже не было сомнений в правдивости рассказов.
Я им верил уже вполне и внутренне решил живым не дать себя на издевательство. Остальные товарищи были так же мрачны, почти перестали разговаривать: каждый думал и передумывал – как его примут, как он должен вести себя?
Мне теперь кажется странным, почему мы не сговорились, не выработали общего плана действий: ведь в этом случае и сопротивление могло быть более организованно и более действительно, да и демонстрация и скандал могли принять более крупные размеры. Казалось бы: естественно сговориться, но никому в голову не приходила такая мысль; вероятно, как не пришла бы в голову мысль организовать защиту от падающей горы.
Аксиоматическая бесполезность такой защиты лишила всякой охоты думать об организованной защите:
- Уж лучше один погибну!
Думалось только о том, чтобы скорей умереть и не дать надругаться над собой. Правда, иногда появлялась робкая, как мышь, мысль:
- Авось, минует, не всех же, в самом деле, убивают?
Вот уж последний перегон. Несколько часов еще, а потом смерть… Нас принял новый конвой.
- Ну, ребята, – обратился к нам унтер, – подтянись! Чтобы при приемке отвечать по-солдатски! Да чтобы кресты на шее были! Не тюрьма, а прямо могила! Жалеючи вас говорю…
Некоторые спешно запаслись крестами, надеясь при помощи этого талисмана избавиться от побоев. Другие махнули рукой:
- Все равно изобьют, крест не спасет…
Утро было на редкость хорошее.
Яркое осеннее солнце, прощаясь с землей, посылало последние ласковые, теплые лучи. По золотистой высохшей траве разбросаны бриллиантовые нити.
Что-то теплое и вместе бодрящее, материнское было в прозрачном весеннем воздухе.
Но я в то время не замечал этого.
Душа была полна тоски и темного предчувствия:
- Что-то будет? Неужели конец всему? Так глупо, так жалко, так бессмысленно кончить? Нет, это слишком! Для чего же я высидел три года? Нет, так невозможно завершить жизнь!..
Полный такими тоскливыми мыслями, подходил я к страшному и неизбежному будущему. Это будущее вырисовывалось серым четырехугольником, герметически закрытым от внешнего мира.
Здесь была одна жизнь, там иная, более похожая на смерть, чем на жизнь. Что-то будет?
Без всякой команды партия, подходя к массивным железным воротам, обнажила головы. Я тоже бессознательно снял серый арестантский клейменый блин; и только увидев его в руках, я заметил, что и другие сняли шапки.
Я покраснел от досады и торопливо надел шапку на голову
- Шапки долой! – закричал в это время постовой надзиратель.
Вышло несколько надзирателей и помощник начальника тюрьмы принимать партию.
- С-ло, С-ло![13] – пронесся по рядам шепот. – Зверь! Убьет! – прошелестели, как сухие листья, губы.
Молча, понуро, парами прошли мы в темный и высокий коридор. Звон кандалов, точно погребальный звон колоколов, больно отразился в сердце.
- Что-то будет? Что-то будет?
С резким шумом замкнулось железо за последней парой.
- Стройся! Стройся! Стройся собака на собаку! – раздалась команда. – Здесь Орел! Смотри, век не забудешь Орла!
Точно мертвые стояли арестанты, вытянувшись в длинный серый ряд. Лица у всех были серые, каменные. Не хотелось смотреть друг на друга, точно стыдно было взглянуть в глаза другому. Во рту появилась какая-то вязкая липкая горечь, язык не ворочался.
Помощник С-ло осмотрел ряд серых теней злым волчьим взглядом, посмотрел статейные списки, скомандовал:
– Принять! В баню!
Все мы прекрасно знали смысл этих кратких слов: «Принять!» – это означало избить, «В баню!» – означало не просто избить, а истязать.
Значит: конец! Оторвалось что-то внутри, стало пусто, холодно, как в нетопленой сырой избе. Липкая горечь во рту исчезла.
Все одеревенело, – голова казалась просто деревянным чурбаном, по которому скоро будут колотить чем попало.
Зашли в баню, просторную и ничего страшного не сулящую.
За нами зашли человек сорок надзирателей, старший и помощник граф С-ло.
– Раздевайсь! Жива-а!..
Руки путались в кандалах, трудно, было снять белье.
Поставили стол. Около него сели помощник и старший Козленков. На столе разложили статейные списки.
Порывшись минуты две, помощник достал одну тетрадку, перелистал, отшвырнул в сторону, снова взял ее и ласковым вкрадчивым голосом сказал:
– Петров! – Здесь? Пожалуйте к столу.
Я был полон бешеной злобы. Это издевательство с раздеванием приводило меня в ярость. Апатия, вялость прошли. Злоба, отчаянная злоба затравленного зверя проснулась во мне. Широкими шагами, еле сдерживаясь, подошел к столу и дерзко, в упор посмотрел в глаза помощнику.
- Ого! – произнес он, беря браунинг в руки. Но через момент положил его на стол. Ласковое выражение у С-ло пропало. Он злобно смерил меня глазами:
- Ты Петров Семен? За что судился?
- По сто второй статье за принадлежность к партии…
- Отвечать не умеешь, сукин сын! Я тебе покажу тут партии! Забудешь, сволочь, что ты был студентом!
- Вы не имеете права кричать и издеваться над нами!
Мы…
- Принять его, мерзавца!
Что-то горячее полоснуло по спине, плечам и голове. В один миг я очутился на холодном каменном полу. Рвал зубами, что попадало, кусал, царапал. Боли никакой не чувствовал: все тело горело, как в огне, рот наполнился кровью и волосами. Одним глазом ничего не видел. Помню последний удар сапогом с подковой – по лицу. В глазах мелькнули красные, зеленые, желтые круги – и все погрузилось во мрак.
Я был в глубоком обмороке. В таком состоянии меня принесли прямо в тюремную больницу.
Как только очнулся, почувствовал радость:
- Жив! Боже, как хорошо!
Хотел повернуться – застонал от страшной боли во всем теле и снова впал в бессознательное состояние.
___________________
Так закончился прием в новую знаменитую Орловскую каторжную тюрьму.
Теперь предстояло жить в этом зверинце, жить долгие годы, подвергаться беспрерывным бесчеловеческим унижениям, подвергаться зверской дрессировке…
Этой дрессировкой хвасталась вся администрация:
- У нас не что-нибудь – Орел!.. Помни, здесь Орел! – часто приговаривали надзиратели, применяя все приемы человеческого мучительства.
Теперь мне кажется чрезвычайно странным одно обстоятельство: почему люди, подвергавшиеся постоянным издевательствам, не прибегали к поголовным самоубийствам или к отчаянным нападениям, чтобы поскорее покончить с собой? Я знал людей, безусловно сильных духом и телом, за которыми в прошлом числились большие дела; знал товарищей, прославившихся своей строптивостью, неуживчивостью, которые в других тюрьмах не выходили из карцеров. Здесь же большинство сносило невероятные оскорбления, издевательства и сравнительно редко прибегало к самоубийству. Анализируя свое собственное тогдашнее психическое состояние, припоминая то настроение, я склонен думать, что именно эта чрезмерная звериная жестокость была причиной долготерпения.
Помню, когда я начал поправляться в больнице (большей частью от таких побоев умирают при орловском больничном режиме, я же спасся благодаря очень крепкому организму и благодаря одному больничному надзирателю, который оказался со мною из одного уезда и волости), у меня в душе была такая пустота, что не хотелось ни жить, ни умереть: пропал совсем интерес и привязанность к жизни, не было также и желания ИСКАТЬ смерти.
Подобно забитому животному, я даже перестал ощущать нравственную муку при постоянных тычках и ругательствах; чувствовалась физическая боль – и я старался избегать ее. В редкие минуты, однако, возвращалась вся чувствительность: было невыносимо мучительно больно за свое человеческое гордое сознание, когда-то бывшее, а теперь утраченное… В такие минуты презирал себя, хотелось еще больше мук – назло себе:
- Посмотри, посмотри, мол, какие унижения ты способен перенести! О, ты перенесешь и не такие унижения, ты перенесешь то, чего ни одно животное не перенесет! Хотелось грызть себя, выть от отчаяния, биться головой об стену.
Покушался на самоубийство, но неудачно, жалею ли я об этом? Да, жалею…
Пусть я теперь немного оправился, пусть годен к жизни, может быть, к работе… Но никогда, никогда я не прощу себе той бездны унижения, которое я СМОГ перенести: есть для человека ПРЕДЕЛ унижения, дальше которого он НЕ ДОЛЖЕН пережить!
__________________
Как только я стал ходить после болезни: меня выписали и посадили сначала в одиночку; с этого дня началась дрессировка, ежеминутное издевательство. Зачем я не умер при приемке? Даже теперь тяжело, СТЫДНО рассказывать обо всем, что было…
Повели на прогулку. Прогулка проходит во дворе под начальством помощника Анненкова, старшего надзирателя и дежурного надзирателя, ходить должны парами, вытянувшись в струнку, в ногу, не оглядываясь по сторонам, не разговаривая, исполняя команду при поворотах.
Кажется, прогулка, даже такая, должна бы освежать, но мучители наши ухитрялись так проводить ее, что мы после прогулки приходили разбитые, избитые. С какой радостью отказался бы я от этой льготы, но нет – прогулка обязательна.
- Стройся собака на собаку! Равняйсь! – кричит Анненков, выгнанный офицер, воображающий себя великим полководцем.
- Здорово, молодцы! – то бишь, мерзавцы! Здорово, мерзавцы!
- Здравия желаем, ваше высокобродие!
- Ты что, жидовская морда, не отвечаешь? – Анненков подходит к маленькому хилому еврею X. – Здорово, мерзавец! Ну, отвечай! Отвечай, пархатый! – При этом бьет Х. по подбородку. – Я тебя научу отвечать! Взять его в карцер!
Х. тащат в карцер.
- Кругом – марш!.. Ты что, стерва, не в ногу идешь? Не умеешь?
- Так точно: солдатам не бил! – отвечает приземистый молчаливый татарин.
- Не был в солдатах? Хорошо, я тебя научу… Ф-ко! Поучи-ка его!
Ф-ко – надзиратель, самый злой из злейших надзирателей, учит татарина, как нужно поворачиваться кругом; каждый прием сопровождается ударом, пинком. Так продолжается истязание целых полчаса. И так изо дня в день. Не было дня, когда бы дело обошлось без побоев.
Когда приезжал к нам начальник Главного тюремного управления, очень хвалил строй и порядок прогулки. Но какой ценой окупался такой порядок!
Утренняя и вечерняя поверки также служили источником надругательств, побоев. Обычно на поверку приходят дежурный помощник, старший надзиратель, отделенный надзиратель и несколько постовых. Минут за десять до поверки начинается нагоняние жути. Пронзительный свист раздается во всех коридорах: точно разбойничья шайка наметила в темном лесу беззащитную жертву и созывает своих соратников на кровавый пир; до свистка ни один арестант не смеет даже приподняться на койке. Вместе со свистком все должны вскочить, убрать и поднять койку, заправить кандалы, умыться и подмести камеру и встать попарно к поверке.
У различных помощников поверка проходила по-разному.
Вот С.: влетает первым в камеру, быстро осматривает ряды:
- Здорово, сволочи!
- Здравия желаем, вашбродь!..
- Господин студент, ты что так сердито смотришь? Или плохо выспался? – С. подходит к арестанту Т., выводит его из ряда. – Карпенко! – обращается С. к надзирателю. – Ну-ка, подбодри его!
Карпенко знает свое дело. Он избивает артистически, с наслаждением: происходит у всех на глазах дикая сцена избиения. Приходится стоять молча; точно закаменелые смотрят серые лица. Стоять молча, когда избивают беззащитного, ни в чем неповинного товарища, в тысячу раз тяжелее, чем самому быть избитым.
Помощник Анненков: тот на поверке смотрит, правильно ли стоит шеренга и если равнение ему не понравится, начинает «равнять» в грудь, и в спину, и в подбородок.
После вечерней поверки происходит молитва. Молитву должны петь все – без различия вероисповеданий:
- Я вас всех, сволочей, приведу в православие! – говорил помощник. И он достигал поразительных результатов своей крайне своеобразной миссионерской деятельностьи: у него молились и евреи, и татары, и лютеране, и атеисты.
После молитвы все должны при совершенной тишине спать и, по возможности, не ворочаться, потому что при этом можно произвести шум кандалами. Разговаривать нельзя, хотя бы и шепотом. Все были настолько терроризированы, что самим, вероятно, показалось бы диким и несуразным, если бы кто-нибудь вздумал говорить полным голосом.
Если кому-либо ночью нужно было к параше, то он должен был это делать крадучись, потому что иначе надзиратель доложит поутру, что такой-то ночью вставал и ходил по камере. Я знаю несколько человек, которые устраивали ЭТО у себя на койке. У многих развились невероятные желудочные и кишечные болезни.
Днем, когда кто-либо из администрации заглядывал в «волчок», все должны были встать – «руки по швам» – иначе били.
На всей этой почве со мной произошла одна из обычных у нас в Орле сцен; но были особые обстоятельства, и потому мне особенно понятно одно мое избиение:
Я часто страдал жесточайшими припадками мышечного ревматизма. И вот однажды, когда в «волчок» смотрел помощник Анненков, я не смог встать; все мои усердия подняться оказались тщетными. Я стал руками карабкаться по стене, думая, что так удастся приподняться, но руки неимоверно ныли и не слушались меня. Анненков, отворив дверь одиночки, позвал дежурного надзирателя и коротко приказал:
- Взять!
Бог знает, от слабости ли или от чрезмерных страданий мне пришла в голову несчастнейшая мысль – апеллировать к человеческому чувству Анненкова; но его у Анненкова не оказалось. Момент он колебался: верить или нет моей болезни, вся моя фигура была очень выразительна, однако Анненков решил не верить:
- Обманывать? – заревел он. – К фельдшеру![14]
Фельдшер пришел, посмотрел и… тоже не нашел у меня болезни. Меня жестоко, как обманщика, избили и бросили в карцер в сумасшедшей рубашке. По-видимому, эти побои оказались роковыми: я начал харкать кровью…
Как тяжело, как мучительно тяжело писать о своих унижениях! Мучительно тяжко снова переживать все. Но я буду писать! Этой мыслью я жил, эта мысль поддерживает во мне угасающие силы:
- Ты должен сказать, что ты и другие товарищи по несчастью пережили в этом аду. Это – твоя обязанность! И ты расскажешь, как бы тяжело ни было сделать это, это – твое ДЕЛО!
_______________
Я не знаю ни одного проявления тюремной жизни, которое не служило бы источником мучений. Арестанты были окружены со всех сторон, точно сетью, колючей проволокой, плотно прилегающей к телу: малейшее движение, ничтожнейший поворот стоили мучений и истязаний.
Через полгода после нашего прибытия почти весь наш коридор подвергся массовому избиению. Поводом послужили наговоры двоих «лягавых», которые доносили начальству, что камера, в которой они сидели, решила убить их за доносительство. Достаточно было этого заявления, и вся камера поголовно была жестоко избита. «Лягавых» переводили в другую камеру, там повторялось то же самое, переводили в третью – та же история.
Так по очереди был избит весь коридорчик.
Политические одной из этих несчастных камер подали прошение тюремному инспектору, прося произвести медицинское освидетельствование этих двух неизменных доносителей, так как было совершенно ясно, что они страдают манией преследования. Авторы были зверски избиты. Но «лягавых» все-таки взяли под подозрение, потому что они стали уже доносить друг на друга. После медицинского исследования их взяли, как психических больных, в психиатрическую лечебницу.
Самое страшное в системе орловских истязаний были карцер и «хлóпок».
Карцер совершенно не отапливался и зимой. Провинившихся бросали прямо на холодный каменный пол в одном белье, бросали после злейшего избиения.
С особо нелюбимыми и буйными делали так: надевали сумасшедшую рубашку, связывали ноги, брали за голову и за ноги, несколько раз поднимали и бросали. Такая операция ни одному не проходила даром, она «отбивала» все внутренности.
Но «хлóпок», пожалуй, был еще страшней, хотя избиения там отпускались в обычной порции. Самой серьезной угрозой считалось «послать на хлопок».
– Что, на хлóпок захотел? – не раз грозился мне помощник С-ло.
Помещение, где трепали хлопок, положительно тонуло в ядовитой пыли – нечем было дохнуть, глаза становились через полчаса красными, воспаленными. Самые здоровые и закаленные не могли выдерживать более трех-четырех месяцев, неминуемо заболевали злейшей чахоткой, и оттуда была одна дорога – в больницу и в мертвецкую.
_____________
У читателя, вероятно, не раз напрашивался вопрос: как же это так средь бела дня происходили столь невероятные беззакония? И общество, и печать не знали об этом? Неужели заключенные не делали попыток, не могли известить общество о происходящем?
Были попытки, и не одной жизни стоили эти попытки. И даже удалось переслать отрывочные сведения в газеты и членам Государственной думы. Но результаты оказались совершенно ничтожными: газеты были оштрафованы, в Государственную думу запрос не удалось внести. К тому же, вскоре последовало «опровержение» с подписями заинтересованных лиц.
Опровержение это было составлено так: в газетной заметке называлось несколько фамилий заключенных, подвергнутых истязаниям. Как только до администрации дошли сведения о газетной заметке, она вызвала фигурирующих в заметке лиц. Были инспектор, начальник и помощник. Произошел приблизительно такой диалог:
- Вы писали в газету об истязаниях?
- Да, мы.
- Ввиду полного несоответствия этих сведений с действительностью, нами написано опровержение. Подпишите его!
- Нет, опровержение мы подписывать не будем. Считаем, что факты были указаны правильно.
- Хорошо! Подумайте! Завтра мы вас вызовем.
После отъезда инспектора заключенные начинают «думать», а администрация начинает внушать им нужные мысли.
Их взяли в карцер.
После предварительного избиения помощник спрашивает их;
- Ну, что, теперь, может быть, надумали подписать?
- Не подпишем!
- Хорошо, посмотрим!
Новое избиение.
- Еще не надумали?
- Не подпишем!
Избиение возобновляется. Несчастные теряют сознание, но их приводят в чувство нашатырем с холодной водой.
- Слушайте, мерзавцы! Я с вами шутить не стану, живые или мертвые, но вы подпишете! Слышите, сволочи?
Помощник оказался прав: опровержение было подписано.
_________________
В изображенной мной системе орловских пыток многих картин недостает; уже не говорю о деталях, которые иногда говорят больше, чем крупные факты. Собрать весь материал, сделать подробную опись пыточной системы у меня не хватило сил. Все, что рассказано мной выше, я или сам пережил, или был свидетелем этого, или же слышал от близких мне товарищей,
Скажу еще несколько слов о некоторых жертвах орловской тюрьмы.
Вот встает передо мною никогда не забываемое мной лицо товарища С-го, перед трупом которого я дал клятву, во что бы то ни стало рассказать обо всем, что я знаю об этой кошмарной тюрьме.
С-го знал по Петербургскому университету. Эго был здоровый, жизнерадостный, способный, работящий, совсем еще молодой человек. Со всем пылом кристально-чистой души отдался он делу народа.
Судился он по очень громкому делу, получил пять лет каторжных работ. Мы с ним одновременно сидели в Доме предварительного заключения. Строили планы насчет занятий, пополнения наших скудных знаний; точно не на каторгу были осуждены, а командированы на долголетнюю подготовку в самый лучший общественный университет.
Становилось как-то легче на душе при виде этого одухотворенного энергичного лица. Жизнь казалась не так уж безотрадна, даже темные тучи нависающей реакции не так давили. Точно звезды в просвете туч проглядывали такие светлые лица. Не погибнет правое дело, когда такие люди стоят за него, думалось каждому.
- Вот человек, для которого каторга действительно будет полезной плодотворной командировкой! – думал я и сам старался следовать стопами его.
В Петербурге мы просидели вместе около полутора лет. Меня повезли сначала на юг, а потом в Орел; он отправился во Владимир.
Прошло еще полтора года. Я уже считал себя заживо погребенным в Орле. О планах забыл и думать. Устало, нехотя влачил я день за днем, все думая: когда же конец?
В самый разгар реакции прибыл к нам С. Я узнал об этом вечером и целую ночь не сомкнул глаз. Это была самая мучительная ночь в моей жизни. Я снова пережил все свои мучения, снова оплакивал и хоронил свою душу, но и не только свою – я хоронил и оплакивал и С.
Я живо представлял все картины до мельчайших подробностей. Я знал, что С. не дается бить. Я знал, что он НЕ ОСТАНЕТСЯ ЖИТЬ, тем более что его приняли «особенно», так как в его статейном списке было написано: «Склонен к побегу!»
Прошло два мучительных дня. Я ничего не мог узнать об С. Только на третий день узнал, что он повесился в своей одиночке, причем добавляли, что все его тело было исполосовано до неузнаваемости. С. скоро похоронили. Но что-то неладно было здесь…
Начали ходить слухи, что С. не сам повесился, что его забили насмерть и только для проформы симулировали самоповешение. Какой-то уголовный уборщик по коридору видел своими глазами, как надзиратели вешали труп. Слухи стали повторяться настойчивей и настойчивей.
Рассказывали, что у С. есть в Петербурге влиятельные родственники, которые узнали обо всем и взялись за расследование этого дела. Рассказывали, что приезжали судебный следователь, прокурор и чины высшей тюремной администрации. Что нашла эта комиссия и чем дело кончилось, так мне и не удалось узнать, сколько я ни старался.
Не раз я завидовал С.: не покорился, не пережил унижений – хоть умер человеком!
_______________
Не менее сильный, чем С., но противоположного характера – Б. тоже не выдержал. Этот сдержанный, сосредоточенный в себе человек с суровой складкой меж бровей производил впечатление старика, лет ему было всего двадцать три года, но голова его была седа, и улыбка редко посещала его всегда твердо сжатые губы. Он был резким и крайним противником самоубийц; резко, с еле сдерживаемым гневом, осуждал он их, чуть ли не называя их трусами и слабыми людьми.
- Убить себя – нехитрая штука: это всегда и всякий может сделать, – говорил он. – Но это глупо! Это только на руку нашим врагам: этим их не опечалишь! Нет, ты сумей пережить, преодолей даже самые тягчайшие унижения. Пусть каждое издевательство, каждый удар копит в душе твоей священный гнев, вековечный гнев на вековечную беспощадную борьбу с насильниками.
Вот сделай это, и я тебя буду уважать, скажу, что ты сильный человек и истинный революционер!
Он имел большое влияние на товарищей, и, я думаю, не один человек перестал думать о петле как о светлой избавительнице. Его неизменный сосредоточенный вид импонировал даже тюремщикам: его меньше всех били.
Но его послали на хлопок. В три месяца от Б. осталась только тень. Все так же широкий в плечах, с вечно сжатыми губами и холодно внутрь смотрящими глазами, он уже не производил впечатления силы. На землистом лице лежала печать смерти.
Этого не вынес Б. Сильный дух его не вынес слабости тела, и он бросился с галереи третьего этажа, разбился, но не сразу умер: последнюю каплю мучений принял он в больнице.
Чего не сделал сильный, крепкий, как дуб, Б., то удалось сделать хилому на вид, слабому, как тростинка, X. Еврей X. – фанатик-бундист[15] – перенес все мучения, какие можно представить даже в Орле. Ему как еврею досталась особая порция:
– За то, что – жид! Если я тебя убью, – говорил не раз надзиратель Козленков, – так за это мне сорок грехов прощено будет. А уж я тебя доеду, пархатый!
Но «пархатый» жил, и не только жил, но и сохранил душу живу. Должно быть, вековые гонения многих поколений закалили этот слабый на вид организм, сделали его огнеупорным, стойким при всей видимой слабости.
***
Не буду перечислять и называть повесившихся, отравившихся, вскрывших себе вены. Перечисление ничего не прибавит к картине –сравнительно с общей смертностью, самоубийство занимало ничтожное место.
Умирало по нескольку человек в день преимущественно от чахотки. Угасали незаметно, неслышно уходили, давая место все новым и новым заместителям.
Полтора года пробыл я в кошмарной тюрьме и уже потерял надежду когда-нибудь выйти отсюда. Но совершенно неожиданно выход оказался близким: родные, узнав об орловском режиме, начали хлопотать о переводе меня в одну из сибирских тюрем, хлопоты увенчались успехом.
И вот я снова собрался в путь. Снова встречаю вольных людей, снова вижу детей и женщин. Но нет уж во мне того жизнерадостного любопытства.
– Чахоточный… – говорят про меня.
Много ли мне осталось жить? Доживу ли до конца срока? Хоть бы один год пожить на воле! Только один единственный год! И я умер бы спокойный, даже счастливый…
Капри. 1912.
[1] Вольнов Максим Ильич, внук писателя по линии сына от первого брака, родился в 1941 г. в Казани, куда были эвакуированы его родители: Вольнов Илья Иванович (24 апреля 1913 г.-31 октября 1988 г.), Вольнова (Волкова) Валентина Александровна (3 января 1910 г.-18 марта 1972 г.). В наст. время работает главным инженером в Физическом институте им. П.Н. Лебедева РАН в Москве.
[2] Иосиф Виссарионович Джугашвили – в целях политической конспирации использовал псевдонимы. Самый известный – Сталин, однако для узкого круга друзей он был известен и как Коба. Под этим псевдонимом молодой Джугашвили был известен в революционных рядах на Кавказе.
[3] БУНД – политическая организация «Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России»; существовала с 1897 по 1921 годы, поддерживала «экономистов» и меньшевиков.
[4] ОГЛМТ, РДФ, ф. № 13, инв. 5005 оф.
[5] См.: письмо И.И. Вольнову за № 64 из Оргкомитета XX Международного конгресса по теоретической и прикладной химии (1965 г.) с сообщением об утверждении его делегатом Конгресса (инв. 58582 оф), а также: Письмо в редакцию ж. «Известия АН ССР, серия химическая» об опубликовании статьи сотрудников Института общей и неорганической химии им. Н.С. Курнакова за № 145-675/565 от 1 апреля 1971 г., с приложением акта экспертизы материалов, подготовленных к открытой публикации). В числе имен авторов – И.И. Вольнов (инв. 58581 оф).
[6] Вавилов Сергей Иванович (1891-1951), советский физик, основатель научной школы физической оптики в СССР, действительный член (1932) и президент АН СССР (1945—1951), общественный деятель и популяризатор науки, лауреат четырёх Сталинских премий; младший брат Н. И. Вавилова, советского учёного-генетика.
[7] В Орел Минокин, к тому времени уже кандидат филологических наук, приехал в Орел с семьей в 1949 году, в педагогическом институте проработал 18 лет, в Орле защитил докторскую диссертацию. Продолжил педагогическую деятельность в Московском институте культуры. С октября 1970 г. – профессор кафедры советской литературы МОПИ им. Н.К. Крупской, где в течение 10 лет заведовал кафедрой. В круг его научных интересов входило творчество И.Е. Вольнова, он автор книги: Иван Вольнов. Очерк творчества. Тула, 1966. Экземпляр книги хранится в коллекции ОГЛМТ (инв. 25342 оф.)
[8] Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873-1955), российский революционер,
большевик, советский партийный и государственный деятель, публицист, ближайший помощник и фактический секретарь В. И. Ленина.
[9] См.: Удостоверение, выданное И.Е. Вольнову в том, что он действительно состоял сотрудником II-го Сводного Эпидемического отряда Наркомздрава с 17 окт. 1919 г. по 1 марта 1921 г. № 443 от 1921 г., марта 19; инв. 4969 оф.
[10] Газету «Будущее» в 1911-1914 гг. издавал в Париже публицист и издатель Владимир Львович Бурцев (1862[1]-1942). За свои разоблачения секретных сотрудников Департамента полиции («провокаторов царской охранки») он заслужил прозвище «Шерлока Холмса русской революции».
[11] Отсылка к книге американского журналиста Джона Рида об Октябрьской революции 1917 года в России «Десять дней, которые потрясли мир».
[12] См. «воспоминания» А.Н. Шаранова.
[13] К сожалению, расшифровать фамилии, приведенные автором очерка в сокращенном виде, в настоящее время не представляется возможным – Е.Ш.
[14] Возможно, именно этого фельдшера имеет в виду И.Е. Вольнов в очерке «Список тюремных служащих-преступников Орловской каторжной и Орловской губернской тюрем» (ОГЛМТ, РДФ, инф. 21902 оф): «Фельдшер Николай (фамилию забыл): арестантская кличка – “Этап”. Солдат. Коновал. Вор. Заключенных ругает скверными словами, кричит на них. Ворует лекарства. Больничную пищу продает за пятьдесят копеек в месяц здоровым, а больные мрут. Продает докторские свидетельства на этап подводами по пятьдесят копеек. Пойман был в воротах с казенным керосином, но от службы не отстранен. По распоряжению начальника Чижова отравил политического Якутина. Во время тифа в тюрьме летом 1908 года притворился больным, как и док Рышковский, и арестанты, лишенные помощи, умирали, как мухи. (Париж. Газета «Будущее», № 11 от 31 декабря 1911 г. С. 4).
[15] Член политической организации БУНД. См. сноску № 3.