«Рожденный революцией»

«Рожденный революцией»

Автор: старший научный сотрудник отдела фондов Шинкова Е.М.

(по материалам фонда № 13 «И.Е. Вольнов» в коллекции ОГЛМТ)

 

В огромной Российской Империи не было человека, которого  в той или иной мере не коснулись бы революционные события  начала  XX столетия; судьба многих в те нелегкие годы изменилась коренным образом.  В огромной степени это относится к нашему земляку Ивану Егоровичу Вольнову.

Вольнов родился в бедной крестьянской орловской семье. Казалось бы, будущее мальчика предопределено: тяжелый, изнурительный труд, безрадостное бедняцкое существование и осознание того, что таков его удел. Однако Вольнов выстроил свою жизнь иначе: он мечтал учиться и добился своего: после местной приходской школы в 1903 году  поступил в Курскую учительской семинарию; после окончания которой учительствовал, увлекся революционными идеями и самозабвенно включился в революционную борьбу, перенес немало лишений: аресты и Орловская каторжная тюрьма (Орловский централ), ссылка в Сибирь, откуда совершил побег, эмиграция; в Италии встретился с Горьким и под его влиянием вступил на литературный путь.

Крестьянский сын, уроженец села Богородицкое Малоархангельского уезда Орловской губернии стал писателем-орловцем, в творчестве которого ярко, самобытно и, главное, предельно правдиво представлена жизнь, размышления, переживания, чаяния той среды, из которой он вышел, которая была для него родной.

В Орловском объединенном государственном литературном музее И.С. Тургенева материалы, рассказывающие о жизненном и творческом пути Вольнова, хранятся в личном фонде № 13.

Оговоримся сразу, не все материалы, зарегистрированные в нём как основной         фонд, являются музейными предметами в традиционном для нас понимании, есть и ксерокопии, есть современные машинописные страницы, которые воспроизводят тексты, в настоящее время для нас  труднодоступные, разбросанные по старым журналам и газетам, русским и иностранным. Такие документы, не являясь музейными экспонатами, имеют большое значение для работы литературоведов, для понимания  творческой лаборатории писателя Вольнова, без чего невозможно правильно определить место его наследия в литературном процессе  XX столетия.

Личный фонд Вольнова начал формироваться в 1950-е годы, хотя первое упоминание о писателе в музейном архиве встречается в 1932 году.

Нас заинтересовали два документа из дела  «Переписка с организациями по научным и административно-хозяйственным вопросам». (Нач. 27.01.1930; Оконч.: 22.09.1933). В те годы территория Орловской губернии входила в состав Центрально-Черноземной области с центром в г. Воронеже, откуда в Орел, в том числе, и в Государственный литературный музей И.С. Тургенева поступали директивные указания.

Оба документа присланы из Воронежского Областного отдела народного образования. Оба датированы: 20/VIII – 1932 г., с одним исходящим номером: «22» и штампом  Областного отдела народного образования Центрально-Черноземного Областного исполнительного комитета.

  1. Заведующему Орловским литературным музеем им. Тургенева. [Директор музея – Борис Александрович Ермак]

              Сектор Искусств ОБЛОНО ЦЧО вменяет ВАМ в обязанность принять соответствующие меры (срочные) по изъятию из колхоза им. Ив. Вольнова орловского района (ст. Змиевка) литературного наследия, оставшегося после смерти писателя Ив. Вольного, и перевозки его в Орловский литературный музей.

К 1/IX с.г. пришлите отчет о проделанном мероприятии.  <…>

Зам. зав. сектором Искусств ОБЛОНО ЦЧО                     Марин

  1. В Орловский литературный музей им. Тургенева

Сектор Искусств Облоно ЦЧО в подтверждение нашего отношения от 22/VIII № 22 просит дать сводку о проделанных мероприятиях со стороны Музея по перевозке литературного наследия умершего пролетарского писателя Ивана Воинова [так в подлиннике – Е.Ш.].

Зав. Сектором Искусств ОБЛОНО ЦЧО               Ефремов

Секретарь                                                                Куренкова

На первом документе стоит помета  фиолетовыми черн.: «Исполнено».  

Однако, несмотря на требование доложить об исполнении к  конкретной дате и  помету об исполнении, никаких отчетов по этому вопросу  в архиве ОГЛМТ обнаружить не удалось.

Остается предположить, что поступлений в музейную коллекцию тогда не последовало по вполне объяснимой причине: в Богородицком у И.Е. Вольнова осталась вдова, Мария Михайловна Федорюк, мать его четверых детей, которая и стала обладательницей архива покойного мужа, затем документы поступили в распоряжение его детей от двух браков.

Полагаем, что уместно здесь сообщить некоторые сведения о личной жизни писателя.

Наиболее подробную информацию мы имеем о его первой семье, сложившейся в Италии с Сарой Григорьевной Гольдберг, и их единственном сыне Илье (1913-1988), благодаря биографической заметке, которую по нашей просьбе составил Максим Ильич Вольнов[1]:

 «Гольдберг-Вольнова Сара Григорьевна 1893-24.04.1961 г. Родилась  <…> в семье кожевенника в Мемеле Латвия. По рассказам её отец был раввином. <…> У неё обнаружился талант певицы меццо-сопрано. Будучи студенткой консерватории, расклеивала листовки [революционного содержания – Е.Ш.]. Была арестована и сослана в Вологодскую область. В ссылке с её слов, за ней ухаживал некий политический – по партийной кличке Коба.[2]

По ходатайству родителей её дело было пересмотрено. А в царской России была такая мера пресечения как высылка за пределы Российской империи. Так как бабушка была студенткой консерватории, она была выслана в Италию для продолжения образования. <…>

Иван Егорович по прибытии на Капри был поселён в Неаполе на квартире, где проживали бабушка, её двоюродная сестра? (или родственница) Ася и ещё девушка Цера. Дед выбрал бабушку.

Бабушка продолжала оперную карьеру. По её рассказам пробовалась на арию Аиды в театре Ла Скала.

После отъезда деда в Россию <…>, бабушка и отец остались без средств к существованию. Дед, несмотря на желание вызвать их в Россию, сделать это не мог, так как сам не имел средств к существованию. За всё время дед один раз перевёл деньги, да и то они по дороге обесценились. Алексей Максимович взял папу [Илью Ивановича Вольнова – Е.Ш.]  и бабушку на содержание. Папа учился в Неаполе, а на выходные уезжал на Капри к Пешковым. Мужским воспитателем отца был Максим Алексеевич, сын Алексея Максимовича. Я назван Максимом в честь его. Бабушка подрабатывала уроками вокала и фортепьяно. [Эта информация полностью подтверждается письмами С.Г. Гольдберг,  к мужу из Италии в Россию, см. ф. № 13 – Е.Ш.].

В России у деда был период в жизни, когда он служил на военном санитарном поезде. Там он познакомился с его второй женой Марией Михайловной от которой у него четверо детей. <…>

Там же в результате службы в санитарном поезде у него от другой медсестры родилась дочь. Была переписка. Он готов был взять девочку к себе, но обиженная мать отказалась.

Алексей Максимович сказал отцу, что новой России нужны образованные люди, надо не только закончить школу, а и получить высшее образование, а потом ставить вопрос о переезде в Россию. У меня дома на стене висит диплом Неаполитанского университета [о присвоении Илье Ивановичу звания доктора Химии – Е.Ш.]

Папа приехал в СССР на пароходе в декабре 1937 г. вместе с семьёй Лизы Пешковой, дочери Зиновия Пешкова – приёмного сына Алексея Максимовича. Бабушку не впустили. При заполнении анкеты на въезд в СССР она с гордостью написала: “Член фракции БУНД[3] в РСДРП”. Она осталась ждать в Неаполе. Жила уроками вокала и фортепьяно. Видимо хлопотами Екатерины Павловны она после войны была взята в посольство СССР воспитательницей в семью дипломатического работника <…>.

[Она смогла приехать в СССР – Е.Ш.] в 1947 г. по ходатайству Екатерины Павловны перед Молотовым. [Уведомления из Министерства иностранных дел СССР, которые получал Илья Иванович Вольнов сначала об отказе его матери на въезд в страну, затем о разрешении – Максим Ильич передал в фонд № 13 коллекции ОГЛМТ – Е.Ш.].

По рассказам бабушки из её багажа была изъята вся переписка, в том числе письма от политзаключенного с партийной кличкой Коба. В 1948 году папа взял бабушку на демонстрацию 1 мая. Когда пришли домой, бабушка сказала: “Илья, он меня узнал, он мне помахал рукой” <…>».

О Саре Григорьевне Вольнов часто упоминает  в письмах  из Италии к родственникам. Судя по этим письмам, он очень любил свою первую жену, гордился её талантом. В письме к племяннику Федору Михайловичу Андрюшину от 15 августа 1912 г. сообщал: «Женился я недавно. Жена 4-й год учится в Неаполитанском музыкальном училище, через два года окончит и поступит на сцену. Будет оперною артисткой. Её выслушивали люди очень знающие, профессора и все говорят, что голос прекрасный».[4]

 13 февраля 1914 г. – ему же (инв. 5021 оф):  «Вчера с великими трудностями Шурка поступила в консерваторию. В середине года там не принимают. Это первое препятствие. Второе – замужних. А ей старый профессор подложил свинью, заранее сообщив Директору, что она замужняя, да ещё незаконно, имеет ребенка. Все это он выпалил вслух в тот момент, когда собралась экзаменационная комиссия (Шурка хотела было обмануть, сказав, что она барышня). Вышел переполох. Все-таки решили выслушать её голос. А выслушав, через 10 минут совещания заявили, что она принята, попросили принести документы <…>»

Илья, единственный сын Вольнова и Гольдберг после возвращения на родину отца стал членом ВЛКСМ, поступил на работу в научный институт. Он участник Великой Отечественной войны, на фронт ушел добровольцем. После  окончания войны вновь, не без помощи Е.П. Пешковой, продолжал успешно трудиться в Институте Общей и неорганической химии Академии наук СССР, с которым связана основная часть его трудовой биографии. Он – автор научных статей, участник Международных научных конференций, о чем рассказывают документы фонда № 13[5].

История отношений Вольнова-писателя и его первой семьи с Максимом Горьким и Е.П. Пешковой достойна отдельного освещения, приведем один из документов, недавно пополнивших вольновскую коллекцию.  Это – письмо на имя Е.П. Пешковой на бланке Академии наук СССР, за подписью Президента АН СССР, академика С.И. Вавилова[6], за № 6-130 н.с., датировано – 8 августа 1945 года (инв. 58577 оф):

«Глубокоуважаемая Екатерина Павловна,

Сообщаю Вам, что ходатайство об откомандировании из армии И.И. Вольнова направлено Начальнику Главного Управления формирования и укомплектования Красной Армии генерал-полковнику Смородинову».

 

Как видим, вопрос об увольнении из армии рядового военнослужащего решался чиновниками, в том числе военными, очень высоких званий.

Конечно, такая ситуация могла возникнуть исключительно благодаря вмешательству Е.П. Пешковой, общественный статус которой не позволял оставить её просьбу без внимательного рассмотрения и положительного решения.

Можно смело утверждать, что только благодаря многолетней дружбе семьи Вольновых с Горьким и его первой женой удалось Илье Ивановичу избежать в СССР  репрессий, которым он, скорее всего, подвергся бы, вернувшись из Италии.

О детях от второго брака Ивана Егоровича  – с Марией Михайловной Федорюк – имеем самые краткие сведения:

 — Алексей (1921 г.р.), полковник медицинской службы. Ум. в 1987 г.

— Александр (1923 г.р.), курсант военно-морского училища им. Ф.Э. Дзержинского, погиб под Сталинградом.

— Вера (1924 г.р.), учительница, в годы Великой Отечественной войны была санитаркой танкового батальона. Ум. в 1990 г. (?).

— Михаил (1926 г.р.), работал начальником цеха механического производства, погиб при несчастном случае в 1960 (?) году.

В документах отдела фондов ОГЛМТ в качестве дарителей зарегистрированы имена: его жены – Марии Михайловны Вольновой, детей: Ильи, Алексея, Веры Ивановичей, Максима Ильича Вольнова (последний –представитель уже  следующего поколения потомков писателя).

Целенаправленно личный фонд И.Е. Вольнова начал формироваться в 1950-е годы. Пометы на актах приема материалов на постоянное хранение в отделе  фондов музея указывают на роль в этом формировании Михаила Васильевича Минокина (1918-1999)[7]. Именно он установил связь с вдовой и детьми писателя; полагаем, что по его настоятельному совету они начали передавать музею в Орле хранящиеся в домашних архивах рукописи, документы. Увлеченность Минокина  творчеством Вольнова, его исследовательская работа в этой области, последовательная деятельность по увековечению памяти писателя на Орловщине, привели к созданию в орловском музее достойной вольновской коллекции.

Минокин разыскивал людей, лично знавших Вольнова, которые могли поделиться и делились с ним своими воспоминаниями (теперь их рукописные воспоминания хранятся в фонде № 13). Михаил Васильевич передал в музей обстоятельное письмо, полученное им от Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича[8], датированное 12 декабря 1953 г., (инв. 4137 оф.), в котором автор сообщал известные ему факты биографии Вольнова, связанные с В.И. Лениным.

 «Уважаемый Михаил Васильевич, – писал Бонч-Бруевич, – писателя Вольнова я немного знал, когда жил в Италии и часто бывал у Алексея Максимовича Горького. Я переписывался с ним, желая издать его сочинения в партийном издательстве “Жизнь и знание”, которым заведовал и был главным редактором. <…>

Кажется в 1919 г. я получил сведения, что местные власти, как будто в г. Орле, арестовали его, как личность им неизвестную, критиковавшую какие-то местные распоряжения. Я сообщил об этом Владимиру Ильичу, который знал Вольнова по загранице и весьма хорошо к нему относился и лично, и как к писателю из народной среды. Владимир Ильич сейчас же телеграммой распорядился его освободить, а я сообщил местным властям краткие сведения о нем. <…>

Ив. Вольный, выйдя из тюрьмы, сейчас же приехал в Москву и прямо с вокзала явился ко мне в Кремль в Управление делами Совнаркома, имея в руках довольно значительный сверток, завернутый в газетную бумагу и перевязанный бечёвкой крест-накрест.

– Вот это мои рукописи, – сказал он мне, – Все мое богатство, прошу сохранить, а то вот отняли и отдавать не хотели: мало ли, говорят, что ты напишешь!»

Владимир Дмитриевич подробно описал, как именно он устроил встречу Вольнова с В.И. Лениным, рассказал, о чем шла беседа во время их двухчасового общения, что же касается «свертка с рукописями», то он сообщил:

«Мы вышли из кабинета Владимира Ильича вместе. Я принял от него его драгоценный пакет и тут же передал его заведующему архивом на хранение.

Ив. Вольный окрыленный ушел.

После этого через несколько дней он позвонил мне, что уезжает во внутренние губернии, а потом на Волгу [Речь идёт об участии  И.Е. Вольнова в работе Сводного Эпидимического Отряда Санитарно-Эпидемиологического Отдела Наркомздрава][9].

Месяца через два к нам пришло известие, что Ив. Вольный заболел сыпным тифом, что он в больнице, не помню, в какой именно: знаю, что я туда давал телеграмму и писал письмо, прося обратить на его лечение особое внимание.

Через некоторое время пришло известие, что Ив. Вольный, не приходя в сознание, скончался от этой ужасной болезни».

К сожалению, фактическая ошибка о времени смерти писателя в воспоминаниях Бонч-Бруевича  была повторена авторами других публикаций об участии В.И. Ленина в судьбе нашего земляка.

Напомним, что пишет Бонч-Бруевич о рукописях, которые привез Вольнов в Москву: «Его рукописи все время сохранялись в архиве Управления делами Совнаркома. Знаю, что в 1927 г. архив этот передавался в Главное архивное управление. Я обращал внимание управляющего делами Н. Горбунова, именно на то, что в этом архиве сохранялись рукописи Ив. Вольного. Куда их передали и какова их судьба – мне неизвестно. Я знаю лишь одно, что они в печати не появлялись».

Остается надежда на возможность обнаружения неопубликованных произведений писателя, что не может не заинтересовать литературоведов, занимающихся историей литературы XX века.

В отделе фондов ОГЛМТ имеется Описание личного фонда № 13 Вольнова Ивана Егоровича, датировано: IV квартал 1969 г. – I квартал 1970 г., составитель А.И. Понятовский.  В это время Описание полностью вмещало зарегистрированные в Книге поступлений материалы по данной теме.

В Описание вошли разделы:

  1. Рукописи литературных произведений
  2. Дневниковые записи и заметы
  3. Переписка
  4. Биографические материалы
  5. Документы
  6. Издательские договора
  7. Материалы сельскохозяйственной артели имени И.Е. Вольнова
  8. Varia – Разное
  9. Воспоминания о писателе.

 

В 1-м разделе – 80 единиц хранения – указаны названия практически всех произведений, над которыми  шла работа в 1910-е годы в Италии и в 1920-е – в России: «Боль» (инв. 4967 оф), «Мать» (инв. 4964 оф), «На отдыхе» (инв. 4940 оф), «Огонь о воды» (инв. 4932 оф), «Встреча» (инв. 4949 оф) и др.; присутствует проба сил в драматургии, о чем свидетельствует рукопись пьесы «Благодетели». Сцены из деревенской жизни» (инв. 4945 оф). 

Вольнов работал упорно. Страницы, исписанные его четким подчерком, с многочисленной правкой, зачеркиваниями, вставками и пометами позволяют почувствовать, каким титаническим трудом, каким  мучительным поиском точного слова удавалось ему выразить и донести до читателя свою мысль.

В 1924 г. в издательстве «Сеятель» вышла кн.: Клейнборт Л.Н.  Очерки народной литературы (1880-1923 гг.), на с. 145-150 опубликована «Автобиография» И.Е. Вольнова, в которой  он, не без самоиронии, рассказывал  о начале своего писательского пути: «В январе 1911-го года, затесавшись на Капри, показал Максиму Горькому то, что я писал в Цюрихе. Все приставал к нему с вопросом, следует ли мне писать дальше. Просил, чтобы “честно” мне ответил. Горький ласково обходил вопрос, щадя мое самолюбие. Все, что я показал ему, было плохо. Но напечатал это в Амфитеатровском “Совре­меннике” за 1911 год. <…>  Это мои первые шаги. [В фонде №13 хранится рукописный экземпляр 3-х стихотворений в прозе под общим названием «Три грезы»: «Идите со мною», «Утро» и «Жажду» (инв. 4955 оф), опубликованных  в 1911 году в ж. «Современник», № 2. В дальнейшем Вольнов нечасто работал в этом жанре, предпочитая очерк, рассказ, повесть].

После этого я совсем сорвался с цепи. Думал, испишу всю итальянскую бумагу стихами в прозе.

<…> Он [Горький] исправлял, заставлял переписывать и бросать в сорный ящик. Как-то он стал расспрашивать о прошлом моем. Послушал и предложил написать это и именно так, как я рассказывал. Я год писал. Когда кончил, принес Горькому. Понравилось. Он выбросил все лишнее, осталь­ное же составило “Повесть о днях моей жизни”. “Юность” написана уже самостоятельно».

В «Автобиографии»  Вольнов совершенно не упомянул об очерках, которые также относятся к началу его литературной деятельности. Они публиковались в парижской газете «Будущее» при содействии Горького[10].

В коллекции ОГЛМТ нет газет с этими публикациями, но есть их тексты. Они получены от  Алексея Ивановича Вольнова, который в середине 1980-х годов активно разыскивал номера газеты «Будущее» в фондах ЦГАЛИ, библиотеки им. В.И. Ленина и присылал в Орел машинописные копии очерков, созданных на Капри: «Самоубийства в Орловской тюрьме» (инв. 21906 оф), «Орловский застенок» (инв. 21908 оф), «В кошмарной тюрьме» (инв. 21907 оф) и другие.

Эти трагические страницы революционных лет нашей страны достойны  воскрешения, новой публикации, современного осмысления.

Последние годы жизни Вольнова вновь связаны с Орловской губернией. Почему он решил вернуться в Россию и поселиться в родном селе Богородицкое? Причин было немало: мучила тоска по родным местам, родным людям, тяготила бытовая неустроенность и необходимость прибегать к материальной помощи Горького, но, главное, было желание, оказавшись в гуще крестьянской жизни в России, набравшись новых впечатлений,  продолжить литературную работу и отобразить в художественной форме то хорошее, чистое, что,  по мнению Вольнова, было в русском мужике.

  Из письма к Ф.М. Андрюшину 8 декабря 1912 года (инв. 5009 оф): «<…> сейчас в русской литературе о деревне пишут исключительно пакости, приравнивая её к звериному или скотскому логову. Это бессовестная ложь, больше того – подлость. <…>  деревня не такова. Она – груба, жестока, в ней много хамского, подлого, звериного, но рядом с этим в ней много такого прекрасного, чистого, чего не сыщешь у помещиков, у городской буржуазии, у всех правящих классов. Этого хорошее, этого светлого, этого стремления к знанию, к жизни, этой единственной оставшейся только на низах христианской любви к своему ближнему, той готовности поделиться последним с нищим, со своим ближним, там не найдёшь, там давно это выдохлось лицемерием, условностью, фразами, а о добрых делах, о сердечном отношении к человеку – брату своему, стыдятся говорить, считая это чуть ли не неприличным, по меньшей мере “нелепою русскою сентиментальностью”».

Надо сказать, что намерение Вольнова поселиться в глубинке не одобрял его наставник в литературе и в жизни Максим Горький.

Сошлемся на исследования Ильи Ивановича Вольнова. После приезда в Орел в 1985 году для участия в праздновании 100-летия со дня рождения отца, он приступил к работе над книгой, которую условно назвал «Письма из Италии», в ней намеревался опубликовать собранные в различных архивах  письма Вольнова к литераторам-современникам и ответные письма к нему. Была проделана огромная работа, которая, к большому сожалению, осталась незавершенной. Копии выявленных писем, с  примечаниями, подготовленными Ильей Ивановичем, передал в ОГЛМТ Максим Ильич Вольнов в 2017 году.

Приведем текст письма Горького от 21.01.1921 г.:

«Простите, милый Иван Егорович, но, на мой взгляд, ехать в деревню теперь – совершеннейшее безумие. Немало не сомневаюсь, что работать там вы не сможете – подумав, вы согласитесь, что в этом я прав. А если бы чудом каким-то вам и удалось нечто написать  – у вас снова отнимут и уничтожат рукописи, или они сгорят вместе с избой и последними штанами литератора Вольнова.

Наивно думать, что какая-то “охранная грамота” оградит Вас от глупости, дикарства и гнусненького зверства русской деревни. Таких грамот в природе нет и долго еще не будет, т<о> е<сть> их вообще не должно быть. Бумага – кем бы она ни была написана, и какие печати не стояли на ней – не предохраняет черепа от удара колом или кирпичом. Гораздо практичнее всяких грамот в кармане – чугунный котел на голове.

Бросьте, сударь, все эти деревенско-истерические наивности ваши и приезжайте в тихий, полуживой, пустынный городок Петроград, где вы можете взять себе в жительство пятиэтажный дом и работать тамотка без помех, в чистоте и тишине. Ни мышей, ни тараканов, и даже мухи редко залетают в такие дома, а если залетит какая, – то совершенно бескористно, ради любознательности.

А возвращаясь к деревне, скажу вам: да погибнет она так или эдак, не нужно её никому, и сама себе она не нужна. Вы знаете, что я плохой марксист, и эти мои слова не “с точки зрения”, а из опыта, от многих тяжких дум над судьбами русского народа.

Бросьте, дружище, деревню и напишите хороший реквием в память о ней.

Вы поступите вполне разумно, если крепко засев в тихий угол, начнете солидно работать, – это необходимо для Вас и давно пора.

А болтаясь по земле, растеряете вы все накопленное в душе  или спутаете все, или укокошат Вас случайно, а то – шутки ради.

Жму руку крепко.

Будьте здоровы. И пошлите деревню ко всем чертям.

                                                                                        А. Пешков».

Однако если и были у Вольнова какие-либо идеализированные, сформированные в молодости, представления о «светлом будущем русской послереволюционной действительности», то очень скоро после возвращения в родные края, после ареста, при близком соприкосновении с бытом «новой» деревни, они рассеялись.

Приведем две миниатюры, опубликованные в ж. «Тверской кооператор» в 1918 году, ксерокопия которых, полученная от Алексея Ивановича Вольнова, зарегистрирована в коллекции ОГЛМТ под инв. 21366 оф. Они вряд ли  переиздавались. 

Задача

– Ну что, Сереж, как дела-то?

Через дорогу ко мне тащится на костылях чахоточный мальчик с льняными волосами. Он так худ и бледен, что, кажется, сейчас свалит­ся от малейшего ветра. Прозрачно-синие, бескровные, как у мертвого, уши его оттопырились. Тоненькие ноги акку­ратно обернуты в портянки. Он долго кашляет, лицо и губы его зелено-зем­листы, глаза наполнены слезами.

Он бессильно сваливается около меня и с минуту молчит. Из-под грязного солдатского картуза его по надскульям, подбородку, по тонкой шее с напряженно бьющимися жилами струится пот.

– Дела?.. Дела, брат, плохи… –  шепчет он. – Заели, сволочи… мать, жена, братенник… Вон такой-то, гово­рит, принес с войны пять шинелей, трое сапог, мундеров много… Такой-то – тысщи денег… Такой-то – золотых часов да кольцев, а ты – что? Куска сахару от тебя не видали!.. Обуза на век, дармоедина!.. Бок вырваный, чихотку да вшей привез?…  клянут: хоть бы ты издох от нас скорее!..

Широкими, измученными глазами он с испугом глядит на меня.

– А я, понимаешь, никак не могу помереть… прямо – как нарошно!.. Вот задача!.. Хоть реви!.. Сулемы што ли выпить?..

Проходят мимо бабы, ребятишки. Стучат топоры. Жалкуют голуби над головами. А он качается, закрыв ли­цо руками.

– Других вот подбирает… Я уж не ем, скорее хочется… Нейдет, проклятая! Намедни земли нахватался – и хоть бы што, только брюхо занедужило… А удавиться страшно… Господи, вот задачу-то заганули!.,.

 

Скусный чай

В накуренную избу входит смеющийся солдат-сосед – молоденький, еле усишки пробились. Задорно оглядывает мужиков; гладит, стараясь, чтоб это все заметили, обеими ладо­нями живот.

– Ой-да и чай седни скусный сварганил: богами разжигал… С полки об пол да топором – чик-чик! Ловко горят, сволочи!..

Все на пару секунд замирают, потом раздается неистовый вой.

– Добрался до буржуев!

– Без анекцый-контрибуцый!..

– Ай, голова-шельма, удумал же!..

Завтра, может быть, они будут уни­женно ползать перед теми же богами.

Автор дает даже точную географическую ссылку на происходившее, подчеркивая этим  отображенную им «правду жизни».

(Малоархангельский уезд)

 

А немного позже, 17 апреля 1919 г., из Орла он пишет Е.П. Пешковой [приводим письмо с сокращениями по публикации в брошюре, подготовленной внуком писателя, Максимом Ильичом Вольновым, и подаренной им орловскому музею для помещения в фонд № 13.: «В.Д. Бонч-Бруевич. Ленин и Вольнов (выдержки из дневника), М., 2008» – Е.Ш.]: 

  «<…> Страшно сейчас жить в деревне. Никогда так не мучили мужиков, – и столько тоски в их лицах! Создали из меня какого-то “защитника” их, писали и приписывают мне необыкновенные, никогда не бывшие во мне, качества святости и всемогущества, грубо и наивно верят в легенды во­круг моего имени <…>. Чуть не за сотни вёрст приезжают с жалобами на утеснения, обиды, жесткости, напрасные смерти. Ищут какой-то правды в жизни, ещё не изверились в революцию. <..> Хочется выть от боли и обиды за них.  <…>  никогда не процветало так в деревне хамство. <…> Вот атмосфера, в которой я верчусь, и которая, как вонючая слизь, обволакивает меня <…>»

Как видно, не много оставалось в эти годы у Вольнова  иллюзий относительно «русского мужика», он понимал, что сознание неграмотного, темного, с рабской психологией крестьянина каким-то непонятным образом не изменится в одночасье, и не привнесет этот крестьянин в свою убогую жизнь «светлые идеалы» ни сегодня, ни завтра.

И все-таки Вольнов практическому совету  Горького обосноваться в столице не внял. Очевидно, свою задачу он теперь видел в том, чтобы хоть в какой-то степени, пусть на малом клочке российской земли осуществить на деле то, что не без его участия затевалось и ценой огромной крови свершилось в России; то, что, по словам американского писателя, «потрясло мир».[11]

Односельчане радостно приветствовали возвращение Ивана Егоровича. В фонде № 13 хранятся воспоминания крестьянина села Богородицкое  Алексея Никитича Шаранова (инв. 16333 оф). В ученической тетради в клетку, старательным почерком описана встреча  земляками вернувшегося из эмиграции писателя: «Крестьяне нашего и соседних сёл, узнав о приезде Вольнова, организовали ему торжественную встречу. Молодёжь ходила встречать на железнодорожную станцию, а остальное население собралось на церковную площадь, где его встречали с хлебом и солью, говорили восторженные речи. Это был в моей памяти первый день, когда я увидел сотни людей, десятки флагов и услышал много речей, высказанных о революции».

1920-е годы  жизни Вольнова  прошли как в известной  поэме  В. Маяковского: «Землю попашет, попишет стихи».

Печатали его в то время много и охотно, критика благоволила к писателю из крестьянской среды, подкупало и то, что он, вернувшись из эмиграции уже достаточно известным, не остался в городе, а отправился «к истокам», больше того, занялся практическим переустройством деревни.

В Описании выделен раздел «Издательские договоры», куда вошли соглашения на публикацию произведений с издательствами «ЗИФ», «Недра», Госиздатом, «Новая Москва» и др. Есть в фонде и несколько сотен конвертов, к сожалению, без писем, полученных Иваном Егоровичем из издательств. Они  также свидетельствуют об интенсивном писательском труде в эти годы.

В Описании рядом разделом с «Издательские договоры» раздел – «Материалы сельскохозяйственной артели имени И.Е. Вольнова», где описаны объемистые подшивки: «Дела с оправдательными документами по расходованию денежных средств артели им. Вольнова» (инв. 5431 оф, 5432 оф). В них огромное количество расходных ордеров, запродажных записей, расписок и актов, составленных на выполнение различного рода необходимых артели работ. На многих – подпись Ивана Егоровича Вольнова.

Из уже упоминавшихся воспоминаний А.Н. Шаранова узнаем, что Вольнов лично принимал участие в сельскохозяйственных работах, был не только председателем, но и агрономом, и механиком: «Это был большой воли человек, чуткий и справедливый. Крестьяне не только нашего села, но и окрестных сёл его любили и уважали», – пишет современник.

Как руководитель и практик в сельскохозяйственных делах Вольнов показал себя с самой лучшей стороны. Земляки надеялись на него, и он не обманул их ожиданий.

Именно его упорными трудами, благодаря его постоянной агитации, согласились крестьяне на организацию товарищества по совместной обработке земли, затем сельхозартели, а вскоре и одного из первых в уезде колхозов: «Крестьяне, увидев материальную выгоду колхозного хозяйства, в одиночку и группами стали подавать заявления о приёме их в колхоз»[12].

Остается только удивляться, как при такой занятости Вольнов находил возможность для творческой деятельности. Кстати, колхоз стал носить его имя ещё при его жизни.

Это ли не свидетельство огромного уважения, которое питали к нему земляки!

Вольнову не удалось полностью осуществить задуманное, он рано ушел из жизни. Односельчане похоронили его на небольшой возвышенности, на пригорке за селом; вскоре на могиле появился памятник. Вдова писателя покинула Богородицкое, уехала с детьми в Москву. За могилой ухаживали те, с кем он вместе работал, и, в конечном счете, для кого жил. Через годы в богородицкой школе появился музей, устроенный учителями для детей – чтобы помнили. Трудно сказать, сохранился ли он в наше время, да и существует ли сама школа: слишком уж непредсказуемыми были события последних десятилетий.

Но могила по-прежнему ухожена, и остается надежда, что не всё, задуманное Иваном Егоровичем, кануло в лету, не совсем напрасными были жертвы людей, искренне верящих в доброе и светлое будущее, людей, о которых с полным на то правом можно сказать: ОНИ БЫЛИ ПАТРИОТАМИ СВОЕЙ РОДИНЫ.

 

Приложение:

 

И.Е. Вольнов. В кошмарной тюрьме (Об Орловской каторге). Очерк.

 

Опубл. в  газете «Будущее» (Париж, 1912 г.) под псевдонимом Петр Сергеев. Публикация подготовлена А.И. Вольновым (1986 г., Москва)

 

Вот уже третий день идем мы по этапу. Партия арестантов довольно большая и пестрая: тут и вечники – каторжане в ножных и ручных кандалах, тут и сосланные в Сибирь по суду. В нашей партии было человек сорок каторжан: по большей части пяти и четырехлетники, только шесть человек было бессрочных. Ссылаемых по суду в Сибирь было мало, зато административных чуть не треть партии: рабочие, учителя, студенты, курсистки. Остальная часть партии – мелкие воришки, карманники, попрошайки, – так называе­мая «шпана».

Меня очень интересовала Орловская каторжная тюрьма, в ко­торую меня вели. Об этой каторге ходили баснословные и, в общем, одинаковые слухи.

Рассказывали, что там бьют за все: бьют за то, что болен и за то, что слишком румяные щеки; бьют за то, что еврей, бьют и за то, что русский; бьют, если нет креста на шее, но бьют также, когда имеется крест. Словом, отовсюду слышишь:

  • Бьют… бьют… забивают насмерть!..

Мне казалось, что многое в этих рассказах преувеличено, придумано, а то просто приписывают все ужасы одной тюрьме. Эго часто приходилось встречать: тюрьма, про которую идет такая слава, собирает вокруг себя многие факты, имевшие место в дру­гих тюрьмах и в другое время.

Но чем ближе подъезжал я к месту назначения, тем настойчивей шли слухи. Невольная грусть прокрадывалась в душу. Начи­нал верить ужасным слухам.

– Может быть, это правда? – думалось в такие минуты. – Разве все, что рассказывают, не может случиться со мной?

Жалко становилось себя, жалко прошлого; печально выглядывало будущее: – Нет, что бы там ни было, а побоев я не вынесу, – пусть лучше смерть! Такого унижения нельзя перенести!

До Орла остался только один день пути. Настроение у всех подавленное, даже рассказов про ужасы стало как будто меньше: говорить о них перестали, как перестают говорить перед покой­ником.

У меня уже не было сомнений в правдивости рассказов.

Я им верил уже вполне и внутренне решил живым не дать себя на издевательство. Остальные товарищи были так же мрачны, почти перестали разговаривать: каждый думал и передумывал – как его примут, как он должен вести себя?

Мне теперь кажется странным, почему мы не сговорились, не выработали общего плана действий: ведь в этом случае и сопротивление могло быть более организованно и более дейст­вительно, да и демонстрация и скандал могли принять более крупные размеры. Казалось бы: естественно сговориться, но никому в голову не приходила такая мысль; вероятно, как не пришла бы в голову мысль организовать защиту от падающей горы.

Аксиоматическая бесполезность такой защиты лишила всякой охоты думать об организованной защите:

  • Уж лучше один погибну!

Думалось только о том, чтобы скорей умереть и не дать надругаться над собой. Правда, иногда появлялась робкая, как мышь, мысль:

  • Авось, минует, не всех же, в самом деле, убивают?

Вот уж последний перегон. Несколько часов еще, а потом смерть… Нас принял новый конвой.

  • Ну, ребята, – обратился к нам унтер, – подтянись! Чтобы при приемке отвечать по-солдатски! Да чтобы кресты на шее были! Не тюрьма, а прямо могила! Жалеючи вас говорю…

Некоторые спешно запаслись крестами, надеясь при помо­щи этого талисмана избавиться от побоев. Другие махнули ру­кой:

  • Все равно изобьют, крест не спасет…

Утро было на редкость хорошее.

Яркое осеннее солнце, прощаясь с землей, посылало после­дние ласковые, теплые лучи. По золотистой высохшей траве разбросаны бриллиантовые нити.

Что-то теплое и вместе бодрящее, материнское было в прозрачном весеннем воздухе.

Но я в то время не замечал этого.

Душа была полна тоски и темного предчувствия:

  • Что-то будет? Неужели конец всему? Так глупо, так жалко, так бессмысленно кончить? Нет, это слишком! Для чего же я высидел три года? Нет, так невозможно завершить жизнь!..

Полный такими тоскливыми мыслями, подходил я к страшно­му и неизбежному будущему. Это будущее вырисовывалось серым четырехугольником, герметически закрытым от внешнего мира.

Здесь была одна жизнь, там иная, более похожая на смерть, чем на жизнь. Что-то будет?

Без всякой команды партия, подходя к массивным железным воротам, обнажила головы. Я тоже бессознательно снял серый арестантский клейменый блин; и только увидев его в руках, я за­метил, что и другие сняли шапки.

Я покраснел от досады и торопливо надел шапку на голову

  • Шапки долой! – закричал в это время постовой надзи­ратель.

Вышло несколько надзирателей и помощник начальника тю­рьмы принимать партию.

  • С-ло, С-ло![13] – пронесся по рядам шепот. – Зверь! Убь­ет! – прошелестели, как сухие листья, губы.

Молча, понуро, парами прошли мы в темный и высокий ко­ридор. Звон кандалов, точно погребальный звон колоколов, больно отразился в сердце.

  • Что-то будет? Что-то будет?

С резким шумом замкнулось железо за последней парой.

  • Стройся! Стройся! Стройся собака на собаку! – разда­лась команда. – Здесь Орел! Смотри, век не забудешь Орла!

Точно мертвые стояли арестанты, вытянувшись в длинный серый ряд. Лица  у всех были серые, каменные. Не хотелось смот­реть друг на друга, точно стыдно было взглянуть в глаза другому. Во рту появилась какая-то вязкая липкая горечь, язык не ворочался.

Помощник С-ло осмотрел ряд серых теней злым волчьим взглядом, посмотрел статейные списки, скомандовал:

– Принять! В баню!

Все мы прекрасно знали смысл этих кратких слов: «При­нять!» – это означало избить, «В баню!» – означало не просто избить, а истязать.

Значит: конец! Оторвалось что-то внутри, стало пусто, хо­лодно, как в нетопленой сырой избе. Липкая горечь во рту ис­чезла.

Все одеревенело, – голова казалась просто деревянным чурбаном, по которому скоро будут колотить чем попало.

Зашли в баню, просторную и ничего страшного не сулящую.

За нами зашли человек сорок надзирателей, старший и помощник граф С-ло.

– Раздевайсь! Жива-а!..

Руки путались в кандалах, трудно, было снять белье.

Поставили стол. Около него сели помощник и старший Коз­ленков. На столе разложили статейные списки.

Порывшись минуты две, помощник достал одну тетрадку, пере­листал, отшвырнул в сторону, снова взял ее и ласковым вкрадчи­вым голосом сказал:

– Петров! – Здесь? Пожалуйте к столу.

Я был полон бешеной злобы. Это издевательство с разде­ванием приводило меня в ярость. Апатия, вялость прошли. Злоба, отчаянная злоба затравленного зверя проснулась во мне. Широ­кими шагами, еле сдерживаясь, подошел к столу и дерзко, в упор посмотрел в глаза помощнику.

  • Ого! – произнес он, беря браунинг в руки. Но через момент положил его на стол. Ласковое выражение у С-ло пропало. Он злобно смерил меня глазами:
  • Ты Петров Семен? За что су­дился?
  • По сто второй статье за принадлежность к партии…
  • Отвечать не умеешь, сукин сын! Я тебе покажу тут пар­тии! Забудешь, сволочь, что ты был студентом!
  • Вы не имеете права кричать и издеваться над нами!

Мы…

  • Принять его, мерзавца!

Что-то горячее полоснуло по спине, плечам и голове. В один миг я очутился на холодном каменном полу. Рвал зубами, что попадало, кусал, царапал. Боли никакой не чувствовал: все тело горело, как в огне, рот наполнился кровью и волосами. Од­ним глазом ничего не видел. Помню последний удар сапогом с подковой – по лицу. В глазах мелькнули красные, зеленые, желтые круги – и все погрузилось во мрак.

Я был в глубоком обмороке. В таком состоянии меня прине­сли прямо в тюремную больницу.

Как только очнулся, почувствовал радость:

  • Жив! Боже, как хорошо!

Хотел повернуться – застонал от страшной боли во всем теле и снова впал в бессознательное состояние.

___________________

 

Так закончился прием в новую знаменитую Орловскую ка­торжную тюрьму.

Теперь предстояло жить в этом зверинце, жить долгие го­ды, подвергаться беспрерывным бесчеловеческим унижениям, под­вергаться зверской дрессировке…

Этой дрессировкой хвасталась вся администрация:

  • У нас не что-нибудь – Орел!.. Помни, здесь Орел! – часто приговаривали надзиратели, применяя все приемы чело­веческого мучительства.

Теперь мне кажется чрезвычайно странным одно обстоя­тельство: почему люди, подвергавшиеся постоянным издеватель­ствам, не прибегали к поголовным самоубийствам или к отчаян­ным нападениям, чтобы поскорее покончить с собой? Я знал людей, безусловно сильных духом и телом, за которыми в прошлом числились большие дела; знал товарищей, прославившихся сво­ей строптивостью, неуживчивостью, которые в других тюрьмах не выходили из карцеров. Здесь же большинство сносило невероятные оскорбления, издевательства  и сравнительно редко прибе­гало к самоубийству. Анализируя свое собственное тогдашнее психическое состояние, припоминая то настроение, я склонен ду­мать, что именно эта чрезмерная звериная жестокость была при­чиной долготерпения.

Помню, когда я начал поправляться в больнице (большей частью от таких побоев умирают при  орловском больничном режи­ме, я же спасся благодаря очень крепкому организму и благо­даря одному больничному надзирателю, который оказался со мною из одного уезда и волости),  у меня в душе была такая пустота, что не хотелось ни жить, ни умереть: пропал совсем интерес и привязанность к жизни, не было также и желания ИСКАТЬ смерти.

Подобно забитому животному, я даже перестал ощущать нравственную муку при постоянных тычках и ругательствах; чув­ствовалась физическая боль – и я старался избегать ее. В ред­кие минуты, однако, возвращалась вся чувствительность: было не­выносимо мучительно больно за свое человеческое гордое созна­ние,  когда-то бывшее, а теперь утраченное… В такие минуты презирал себя, хотелось еще больше мук – назло себе:

  • Посмотри, посмотри, мол,  какие унижения ты спосо­бен перенести! О, ты перенесешь и не такие унижения, ты перене­сешь то, чего ни одно животное не перенесет!  Хотелось грызть себя, выть от отчаяния, биться головой об стену.

Покушался на самоубийство, но неудачно, жалею ли я об этом? Да, жалею…

Пусть я теперь немного оправился, пусть годен к жизни, может быть, к работе… Но никогда, никогда я не прощу себе той бездны унижения, которое я СМОГ перенести: есть для чело­века ПРЕДЕЛ унижения, дальше которого он НЕ ДОЛЖЕН пережить!

__________________

 

Как только я стал ходить после болезни: меня выписали и посадили сначала в одиночку; с этого дня началась дресси­ровка, ежеминутное издевательство. Зачем я не умер при приемке? Даже теперь тяжело, СТЫДНО рассказывать обо всем, что было…

Повели на прогулку. Прогулка проходит во дворе под на­чальством помощника Анненкова, старшего надзирателя и дежурно­го надзирателя, ходить должны парами, вытянувшись в струнку, в ногу, не оглядываясь по сторонам, не разговаривая, исполняя команду при поворотах.

Кажется, прогулка, даже такая, должна бы освежать, но мучи­тели наши ухитрялись так проводить ее, что мы после прогулки приходили разбитые, избитые. С какой радостью отказался бы я от этой льготы, но нет – прогулка обязательна.

  • Стройся собака на собаку! Равняйсь! – кричит Аннен­ков, выгнанный офицер, воображающий себя великим полководцем.
  • Здорово, молодцы! – то бишь, мерзавцы! Здорово, мерзавцы!
  • Здравия желаем, ваше высокобродие!
  • Ты что, жидовская морда, не отвечаешь? – Анненков подхо­дит к маленькому хилому еврею X. – Здорово, мерзавец! Ну, отве­чай! Отвечай, пархатый! – При этом бьет Х. по подбородку. – Я тебя научу отвечать! Взять его в карцер!

Х. тащат в карцер.

  • Кругом – марш!.. Ты что, стерва, не в ногу идешь? Не умеешь?
  • Так точно: солдатам не бил! – отвечает приземистый молчаливый татарин.
  • Не был в солдатах? Хорошо, я тебя научу… Ф-ко! Поучи-ка его!

Ф-ко – надзиратель, самый злой из злейших надзирателей, учит татарина, как нужно поворачиваться кругом; каждый прием сопровождается ударом, пинком. Так продолжается истязание це­лых полчаса. И так изо дня в день. Не было дня, когда бы дело обошлось без побоев.

Когда приезжал к нам начальник Главного тюремного уп­равления, очень хвалил строй и порядок прогулки. Но какой ценой окупался такой порядок!

Утренняя и вечерняя поверки также служили источником надругательств, побоев. Обычно на поверку приходят дежурный помощник, старший надзиратель, отделенный надзиратель и неско­лько постовых. Минут за десять до поверки начинается нагоняние жути. Пронзительный свист раздается во всех коридорах: точно разбойничья шайка наметила в темном лесу беззащитную жертву и созывает своих соратников на кровавый пир; до сви­стка ни один арестант не смеет даже приподняться на койке. Вместе со свистком все должны вскочить, убрать и поднять кой­ку, заправить кандалы, умыться и подмести камеру и встать по­парно к поверке.

У различных помощников поверка проходила по-разному.

Вот С.: влетает первым в камеру, быстро осматривает ря­ды:

  • Здорово, сволочи!
  • Здравия желаем, вашбродь!..
  • Господин студент, ты что так сердито смотришь? Или плохо выспался? – С. подходит к арестанту Т., выводит его из ряда. – Карпенко! – обращается С. к надзирателю. – Ну-ка, под­бодри его!

Карпенко знает свое дело. Он избивает артистически, с наслаждением: происходит у всех на глазах дикая сцена избие­ния. Приходится стоять молча; точно закаменелые смотрят се­рые лица. Стоять молча, когда избивают беззащитного, ни в чем неповинного товарища, в тысячу раз тяжелее, чем самому быть избитым.

Помощник Анненков: тот на поверке смотрит, правильно ли стоит шеренга и если равнение ему не понравится, начинает «равнять» в грудь, и в спину, и в подбородок.

После вечерней поверки происходит молитва. Молитву дол­жны петь все – без различия вероисповеданий:

  • Я вас всех, сволочей, приведу в православие! – гово­рил помощник. И он достигал поразительных результатов своей крайне своеобразной миссионерской деятельностьи: у него мо­лились и евреи, и татары, и лютеране, и атеисты.

После молитвы все должны при совершенной тишине спать и, по возможности, не ворочаться, потому что при этом можно произвести шум кандалами. Разговаривать нельзя, хотя бы и ше­потом. Все были настолько терроризированы, что самим, вероятно, показалось бы диким и несуразным, если бы кто-нибудь вздумал говорить полным голосом.

Если кому-либо ночью нужно было к параше, то он должен был это делать крадучись, потому что иначе надзиратель доложит поутру, что такой-то ночью вставал и ходил по камере. Я знаю несколько человек, которые устраивали ЭТО у себя на койке. У многих развились невероятные желудочные и кишечные болезни.

Днем, когда кто-либо из администрации заглядывал в «вол­чок», все должны были встать – «руки по швам» – иначе били.

На всей этой почве со мной произошла одна из обычных у нас в Орле сцен; но были особые обстоятельства, и потому мне особенно понятно одно мое избиение:

Я часто страдал жесточайшими припадками мышечного рев­матизма. И вот однажды, когда в «волчок» смотрел помощник Аннен­ков, я не смог встать; все мои усердия подняться оказались тщетными. Я стал руками карабкаться по стене, думая, что так удастся приподняться, но руки неимоверно ныли и не слушались меня. Анненков, отворив дверь одиночки, позвал дежур­ного надзирателя и коротко приказал:

  • Взять!

Бог знает, от слабости ли или от чрезмерных страданий мне пришла в голову несчастнейшая мысль – апеллировать к чело­веческому чувству Анненкова; но его у Анненкова не оказалось. Момент он колебался: верить или нет моей болезни, вся моя фигура была очень выразительна, однако Анненков решил не ве­рить:

  • Обманывать? – заревел он. – К фельдшеру![14]

Фельдшер пришел, посмотрел и… тоже не нашел у меня бо­лезни. Меня жестоко, как обманщика, избили и бросили в кар­цер в сумасшедшей рубашке. По-видимому, эти побои оказались ро­ковыми: я начал харкать кровью…

Как тяжело, как мучительно тяжело писать о своих унижени­ях! Мучительно тяжко снова переживать все. Но я буду писать! Этой мыслью я жил, эта мысль поддерживает во мне угасающие си­лы:

  • Ты должен сказать, что ты и другие товарищи по несчас­тью пережили в этом аду. Это – твоя обязанность! И ты расска­жешь, как бы тяжело ни было сделать это, это – твое ДЕЛО!

_______________

 

Я не знаю ни одного проявления тюремной жизни, кото­рое не служило бы источником мучений. Арестанты были окру­жены со всех сторон, точно сетью, колючей проволокой, плотно прилегающей к телу: малейшее движение, ничтожнейший пово­рот стоили мучений и истязаний.

Через полгода после нашего прибытия почти весь наш коридор подвергся массовому избиению. Поводом послужили наговоры двоих «лягавых», которые доносили начальству, что камера, в которой они сидели, решила убить их за доноситель­ство. Достаточно было этого заявления, и вся камера поголо­вно была жестоко избита. «Лягавых» переводили в другую камеру, там повторялось то же самое, переводили в третью – та же история.

Так по очереди был избит весь коридорчик.

Политические одной из этих несчастных камер подали прошение тюремному инспектору, прося произвести медицинское освидетельствование этих двух неизменных доносителей, так как было совершенно ясно, что они страдают манией преследо­вания. Авторы были зверски избиты. Но «лягавых» все-таки взя­ли под подозрение, потому что они стали уже доносить друг на друга. После медицинского исследования их взяли, как психических больных, в психиатрическую лечебницу.

Самое страшное в системе орловских истяза­ний были карцер и «хлóпок».

Карцер совершенно не отапливался и зимой. Провинивших­ся бросали прямо на холодный каменный пол в одном белье, бросали после злейшего избиения.

С особо нелюбимыми и буйными делали так: надевали сумасшедшую рубашку, связывали ноги, брали за голову и за но­ги, несколько раз поднимали и бросали. Такая операция ни од­ному не проходила даром, она «отбивала» все внутренности.

Но «хлóпок», пожалуй, был еще страшней, хотя избиения там отпускались в обычной порции. Самой серьезной угрозой считалось «послать на хлопок».

– Что, на хлóпок захотел? – не раз грозился мне помощ­ник С-ло.

Помещение, где трепали хлопок, положительно тонуло в ядовитой пыли – нечем было дохнуть, глаза становились через полчаса красными, воспаленными. Самые здоровые и закаленные не могли выдерживать более трех-четырех месяцев, неминуемо заболевали злейшей чахоткой, и оттуда была одна дорога – в больницу и в мертвецкую.

_____________

 

У читателя, вероятно, не раз напрашивался вопрос: как же это так средь бела дня происходили столь невероятные беззакония? И общество, и печать не знали об этом? Неужели заключенные не делали попыток, не могли известить общество о происходящем?

Были попытки, и не одной жизни стоили эти попытки. И даже удалось переслать отрывочные сведения в газеты и членам Государственной думы. Но результаты оказались совершенно ни­чтожными: газеты были оштрафованы, в Государственную думу зап­рос не удалось внести. К тому же, вскоре последовало «опровер­жение» с подписями заинтересованных лиц.

Опровержение это было составлено так: в газетной заметке называлось несколько фамилий заклю­ченных, подвергнутых истязаниям. Как только до администрации дошли сведения о газетной заметке, она вызвала фигурирующих в заметке лиц. Были инспектор, начальник и помощник. Произо­шел приблизительно такой диалог:

  • Вы писали в газету об истязаниях?
  • Да, мы.
  • Ввиду полного несоответствия этих сведений с действительностью, нами написано опровержение. Подпишите его!
  • Нет, опровержение мы подписывать не будем. Считаем, что факты были указаны правильно.
  • Хорошо! Подумайте! Завтра мы вас вызовем.

После отъезда инспектора заключенные начинают «думать», а администрация начинает внушать им нужные мысли.

Их взяли в карцер.

После предварительного избиения помощник спрашивает их;

  • Ну, что, теперь, может быть, надумали подписать?
  • Не подпишем!
  • Хорошо, посмотрим!

Новое избиение.

  • Еще не надумали?
  • Не подпишем!

Избиение возобновляется. Несчастные теряют сознание, но их приводят в чувство нашатырем с холодной водой.

  • Слушайте, мерзавцы! Я с вами шутить не стану, живые или мертвые, но вы подпишете! Слышите, сволочи?

Помощник оказался прав: опровержение было подписано.

_________________

 

В изображенной мной системе орловских пыток многих картин недостает; уже не говорю о деталях, которые иногда говорят больше, чем крупные факты. Собрать весь материал, сделать подробную опись пыточной системы у меня не хватило сил. Все, что рассказано мной выше, я или сам пережил, или был свидетелем этого, или же слышал от близких мне товарищей,

Скажу еще несколько слов о некоторых жертвах орловс­кой тюрьмы.

Вот встает передо мною никогда не забываемое мной ли­цо товарища С-го, перед трупом которого я дал клятву, во что бы то ни стало рассказать обо всем, что я знаю об этой кош­марной тюрьме.

С-го знал по Петербургскому университету. Эго был здо­ровый, жизнерадостный, способный, работящий, совсем еще молодой человек. Со всем пылом кристально-чистой души отдался он делу народа.

Судился он по очень громкому делу, получил пять лет каторжных работ. Мы с ним одновременно сидели в Доме пред­варительного заключения. Строили планы насчет занятий, по­полнения наших скудных знаний; точно не на каторгу были осу­ждены, а командированы на долголетнюю подготовку в самый луч­ший общественный университет.

Становилось как-то легче на душе при виде этого одухо­творенного энергичного лица. Жизнь казалась не так уж безот­радна, даже темные тучи нависающей реакции не так давили. То­чно звезды в просвете туч проглядывали такие светлые лица. Не погибнет правое дело, когда такие люди стоят за него, ду­малось каждому.

  • Вот человек, для которого каторга действительно бу­дет полезной плодотворной командировкой! – думал я и сам старался следовать стопами его.

В Петербурге мы просидели вместе около полутора лет. Меня повезли сначала на юг, а потом в Орел; он отправился во Владимир.

Прошло еще полтора года. Я уже считал себя заживо пог­ребенным в Орле. О планах забыл и думать. Устало, нехотя вла­чил я день за днем, все думая: когда же конец?

В самый разгар реакции прибыл к нам С.  Я узнал об этом вечером и целую ночь не сомкнул глаз. Это была самая мучи­тельная ночь в моей жизни. Я снова пережил все свои мучения, снова оплакивал и хоронил свою душу, но и не только свою – я хоронил и оплакивал и С.

Я живо представлял все картины до мельчайших подробно­стей. Я знал, что С. не дается бить. Я знал, что он НЕ ОСТАНЕТСЯ ЖИТЬ, тем более что его приняли «особенно», так как в его статейном списке было написано: «Склонен к побегу!»

Прошло два мучительных дня. Я ничего не мог узнать об С. Только на третий день узнал, что он повесился в своей оди­ночке, причем добавляли, что все его тело было исполосовано до неузнаваемости. С. скоро похоронили. Но что-то неладно бы­ло здесь…

Начали ходить слухи, что С. не сам повесился, что его за­били насмерть и только для проформы симулировали самоповешение. Какой-то уголовный уборщик по коридору видел своими глазами, как надзиратели вешали труп. Слухи стали повторяться настойчивей и настойчивей.

Рассказывали, что у С. есть в Петербурге влиятельные родственники, которые узнали обо всем и взялись за расследо­вание этого дела. Рассказывали, что приезжали судебный следо­ватель, прокурор и чины высшей тюремной администрации. Что на­шла эта комиссия и чем дело кончилось, так мне и не удалось узнать, сколько я ни старался.

Не раз я завидовал С.: не покорился, не пережил униже­ний – хоть умер человеком!

_______________

 

Не менее сильный, чем С., но противоположного характера ­– Б. тоже не выдержал. Этот сдержанный, сосредоточенный в себе человек с суровой складкой меж бровей производил впечатление старика, лет ему было всего двадцать три года, но голова его была седа, и улыбка редко посещала его всегда твердо сжатые губы. Он был резким и крайним противником самоубийц; рез­ко, с еле сдерживаемым гневом, осуждал он их, чуть ли не назы­вая их трусами и слабыми людьми.

  • Убить себя – нехитрая штука: это всегда и всякий может сделать, – говорил он. – Но это глупо! Это только на руку нашим врагам: этим их не опечалишь! Нет, ты сумей пережить, преодолей даже самые тягчайшие унижения. Пусть каждое издева­тельство, каждый удар копит в душе твоей священный гнев, веко­вечный гнев на вековечную беспощадную борьбу с насильниками.

Вот сделай это, и я тебя буду уважать, скажу, что ты сильный че­ловек и истинный революционер!

Он имел большое влияние на товарищей, и, я думаю, не один человек перестал думать о петле как о светлой избави­тельнице. Его неизменный сосредоточенный вид импонировал даже тюремщикам: его меньше всех били.

Но его послали на хлопок. В три месяца от Б. осталась только тень. Все так же широкий в плечах, с вечно сжатыми гу­бами и холодно внутрь смотрящими глазами, он уже не произ­водил впечатления силы. На землистом лице лежала печать смер­ти.

Этого не вынес Б. Сильный дух его не вынес слабости те­ла, и он бросился с галереи третьего этажа, разбился, но не сра­зу умер: последнюю каплю мучений принял он в больнице.

Чего не сделал сильный, крепкий, как дуб, Б., то удалось сделать хилому на вид, слабому, как тростинка, X. Еврей X. – фанатик-бундист[15] – перенес все мучения, какие можно представить даже в Орле. Ему как еврею досталась особая порция:

– За то, что – жид! Если я тебя убью, – говорил не раз надзиратель Козленков, – так за это мне сорок грехов прощено будет. А уж я тебя доеду, пархатый!

Но «пархатый» жил, и не только жил, но и сохранил душу живу. Должно быть, вековые гонения многих поколений закалили этот слабый на вид организм, сделали его огнеупорным, стойким при всей видимой слабости.

***

Не буду перечислять и называть повесившихся, отравившихся, вскрывших себе вены. Перечисление ничего не прибавит к картине –сравнительно с общей смертностью, самоубийство занимало ничтожное место.

Умирало по нескольку человек в день преимущественно от ча­хотки. Угасали незаметно, неслышно уходили, давая место все новым и новым заместителям.

Полтора года пробыл я в кошмарной тюрьме и уже потерял на­дежду когда-нибудь выйти отсюда. Но совершенно неожиданно выход оказался близким: родные, узнав об орловском режиме, начали хлопо­тать о переводе меня в одну из сибирских тюрем, хлопоты увенча­лись успехом.

И вот я снова собрался в путь. Снова встречаю вольных лю­дей, снова вижу детей и женщин. Но нет уж во мне того жизнерадост­ного любопытства.

– Чахоточный… – говорят про меня.

Много ли мне осталось жить? Доживу ли до конца срока? Хоть бы один год пожить на воле! Только один единственный год! И я умер бы спокойный, даже счастливый…

 

Капри. 1912.

 

 

[1] Вольнов Максим Ильич, внук писателя по линии сына от первого брака, родился в 1941 г. в Казани, куда были эвакуированы его родители: Вольнов Илья Иванович (24 апреля 1913 г.-31 октября 1988 г.), Вольнова (Волкова) Валентина Александровна (3 января 1910 г.-18 марта 1972 г.). В наст. время работает главным инженером  в Физическом институте им. П.Н. Лебедева РАН в Москве.

[2] Иосиф Виссарионович Джугашвили – в целях политической конспирации использовал псевдонимы. Самый известный – Сталин, однако для узкого круга друзей он был известен и как Коба. Под этим псевдонимом молодой Джугашвили был известен в революционных рядах на Кавказе.

 

 

[3] БУНД – политическая организация «Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России»; существовала с 1897 по 1921 годы, поддерживала «экономистов» и меньшевиков.

[4] ОГЛМТ, РДФ, ф. № 13, инв. 5005 оф.

 

[5] См.: письмо И.И. Вольнову за № 64 из Оргкомитета XX Международного конгресса по теоретической и прикладной химии (1965 г.) с сообщением об утверждении его делегатом Конгресса (инв. 58582 оф), а также: Письмо в редакцию ж. «Известия АН ССР, серия химическая» об опубликовании статьи сотрудников Института общей и неорганической химии им. Н.С. Курнакова за № 145-675/565 от 1 апреля 1971 г., с приложением акта экспертизы материалов, подготовленных к открытой публикации). В числе имен авторов – И.И. Вольнов (инв. 58581 оф).

[6] Вавилов Сергей Иванович (1891-1951), советский физик, основатель научной школы  физической оптики  в СССР, действительный член (1932) и президент АН СССР (19451951), общественный деятель и популяризатор науки, лауреат четырёх Сталинских премий; младший брат Н. И. Вавилова, советского учёного-генетика.

[7] В Орел Минокин, к тому времени уже кандидат филологических наук, приехал в Орел с семьей в 1949 году, в педагогическом институте проработал 18 лет, в Орле защитил докторскую диссертацию. Продолжил педагогическую деятельность  в Московском институте культуры. С октября 1970 г.  – профессор кафедры советской литературы МОПИ им. Н.К. Крупской, где в течение 10 лет  заведовал кафедрой. В круг его научных интересов входило творчество И.Е. Вольнова, он автор книги: Иван Вольнов. Очерк творчества.  Тула, 1966. Экземпляр книги хранится в коллекции ОГЛМТ (инв. 25342 оф.) 

[8] Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873-1955), российский революционер

большевик, советский партийный и государственный деятель,  публицист, ближайший помощник и фактический секретарь В. И. Ленина.

[9] См.: Удостоверение, выданное И.Е. Вольнову в том, что он действительно состоял сотрудником II-го Сводного Эпидемического отряда Наркомздрава с 17 окт. 1919 г. по 1 марта 1921 г. № 443 от 1921 г., марта 19; инв. 4969 оф.

[10] Газету «Будущее» в 1911-1914 гг. издавал в Париже публицист и издатель Владимир Львович Бурцев (1862[1]-1942). За свои разоблачения секретных сотрудников Департамента полиции («провокаторов царской охранки») он заслужил прозвище «Шерлока Холмса русской революции».

[11] Отсылка к книге  американского журналиста Джона Рида об Октябрьской революции 1917 года в России «Десять дней, которые потрясли мир».

[12] См. «воспоминания» А.Н. Шаранова.

[13] К сожалению, расшифровать фамилии, приведенные автором очерка в сокращенном виде, в настоящее время не представляется возможным – Е.Ш.

[14] Возможно, именно этого фельдшера имеет в виду И.Е. Вольнов в очерке «Список тюремных служащих-преступников Орловской каторжной и Орловской губернской тюрем» (ОГЛМТ,  РДФ, инф. 21902 оф): «Фельдшер Николай (фамилию забыл): арестантская кличка – “Этап”. Солдат. Коновал. Вор. Заключенных ругает скверными словами, кричит на них. Ворует лекарства.  Больничную пищу продает за пятьдесят копеек в месяц здоровым, а больные мрут. Продает докторские свидетельства на этап подводами по пятьдесят копеек. Пойман был в воротах с казенным керосином, но от службы не отстранен. По распоряжению начальника Чижова отравил политического Якутина. Во время тифа в тюрьме летом 1908 года притворился больным, как и док Рышковский, и арестанты, лишенные помощи, умирали, как мухи. (Париж. Газета «Будущее», № 11 от 31 декабря 1911 г. С. 4).

[15] Член политической организации БУНД. См. сноску № 3.