Борис Зайцев о современниках: Андрей Белый (Борис Бугаев). Часть четвертая.

Борис Зайцев о современниках: Андрей Белый (Борис Бугаев). Часть четвертая.

Из очерка Бориса Зайцева «Андрей Белый»:

  «Вблизи Спасских ворот, наискосок вниз от памятника Александру II, была в Кремле церковка Константина и Елены. Она стояла уединенно, как-то интимно и поэтически, близ Москва-реки и стены, в осенении деревьев — к ней и добраться не так просто.

   Одну пасхальную заутреню встречали мы в ней с Андреем Белым (уже после примирения). Ночь была сырая и туманная, палили пушки, толпа в Кремле, иллюминация — Иван Великий высвечивает золотым бисером, гудят «сорок сороков» торжественным, веселым гулом.

   Белый был очень мил, даже почти трогателен — мы христосовались, побродили в толпе, а потом отправились к общему нашему приятелю С. А. Соколову (Грифу, поэту, издателю раннего Блока) разговляться.

   Легко можно себе представить, что такое были розговины в Москве довоенной, даже не в Замоскворечье, а в доме литературно-интеллигентском: пасхи, куличи, окорока, цветные яйца, возлияния — все в размерах внушительных, в духе того веселого беспорядка, мирной сытости, что вообще уже стало легендой, а тогда стояло на краю пропасти.

   У Грифа квартира была небольшая. В длинной и узкой столовой за пасхальным столом все мы и разместились — литературная молодежь того времени. На одном конце стола — Гриф, на другом — жена его, артистка Лидия Рындина. Христосовались, смеялись, ели, пили. В середине, напротив меня, сидел Белый, за ним гладкая стена.

   Сначала все шло отлично. Хозяева угощали, пили за гостей, мы поздравляли друг друга, уплетали пасху, куличи… Но в некий момент тон изменился. Белого стал задирать Александр Койранский — критик, художник, острослов, всегда он Белого не весьма чтил, а тут и вино поддержало. Белый начал волноваться, по русскому обыкновению, разговор скакнул с пустяков к серьезному. Смысл бытия, назначение поэта, дело его… Койранский подзуживал, разговор обострился.

   И вот Белый впал в исступление. Он вскочил, начал некую речь — исповедь-поэму:

     Золотому блеску верил,

   А умер от солнечных стрел,

   Думой века измерил,

   А жизнь прожить не сумел.

   Последняя строчка стихотворения этого, ему принадлежащего, и была, собственно, главным звуком выступления. Тут уже и Койранский, и все мы умолкли. Белый прекрасно, с трагической силой и пронзительностью изображал горечь, незадачливость и одиночество жизни своей. Непонимание, его окружавшее, смех, часто сопровождавший:

   Не смейтесь над мертвым поэтом,

   Снесите ему венок.

   На кресте и зимой и летом

   Мой фарфоровый бьется венок.

   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Пожалейте, придите;

   Навстречу венком метнусь.

   О, любите меня, полюбите,

   Я, быть может, не умер, быть может, проснусь,

   Вернусь…

   Да, то же рыдательное, что и в лучших его стихах,— будто сложная и богатая, на горестную сумятицу и неразбериху обреченная душа томилась перед нами. Что странней всего: в Святую ночь! Когда особенно дано человеку почувствовать себя в потоке мировой любви, единения братского. А он как раз тосковал в одиночестве. Пустой вихрь жизни, раны болят, но пустынность внутренняя вообще была ему свойственна. Нечто нечеловеческое было в этом удивительном существе. И кого сам-то он любил? Кажется, никого. А груз чудачества, монструозности утомлял.

   Фигура его металась на фоне стены, правда, как надгробный венок в ветре. Вдруг он раскинул руки крестом, прижался к стене спиной, совсем побледнел, воскликнул:

   — Я распят! Я в жизни распят! Вот мой путь… Все радуются, а я распят…

   Расходились поздно, туманным утром. Быть может, Александр Койранский и не так был доволен, что распалил Белого».

 

1938 – 1963 годы