Новые публикации «Забытые/ Незабытые. Против течения. По воспоминаниям Валентины Борисовны Шеметилло (1910 – 1991)»

Новые публикации «Забытые/ Незабытые. Против течения. По воспоминаниям Валентины Борисовны Шеметилло (1910 – 1991)»

Елена Улиссова-Пианко

Париж. Франция

 

Забытые/ Незабытые.

Против течения.

По воспоминаниям Валентины Борисовны Шеметилло (1910 – 1991)

// Тургеневский ежегодник 2020 года/ Сост. И ред.- Л.В. Дмитрюхина, Л.А. Балыкова.- Орел: Издательский Дом «ОРЛИК», 2020.- 420 с.   

«Познай себя самого»,  – гласит надпись на древнегреческом храме Аполлона в Дельфах. Писать о людях, которые запомнились и полюбились, интересно и трудно, ведь наше восприятие имеет эмоциональную окраску и взгляду приоткрываются лишь некоторые стороны личности. Поэтому мне хочется сделать оговорку: в годы встреч с Валентиной Борисовной, я записывала содержание разговоров в краткой форме, но не живые слова. Теперь по памяти восстанавливаю наши беседы.

 

            Детский портрет. На нём нарядно одетая девочка лет пяти в голубом платьице с белым кружевным воротничком и в голубой шляпке со страусовым пером, пухленькая, хорошенькая. Аккуратно уложенные каштановые волосы крупными волнами спускаются на плечики, непокорная чёлка выбивается из-под шляпки. Но её задумчивый взгляд не выражает естественную радость от того, что на ней красивый костюм. Странная грусть и немой вопрос застыли в глазах.

            Портрет сделан с фотографии Жаком Шапиро, долгое время жившим в мифическом месте парижских художников La Ruche. На нём Жак Шапиро запечатлел свою возлюбленную Валентину Мордухович (в замужестве Шеметилло). Может быть, художник, хорошо знавший дальнейшую судьбу девочки, изменил выражение её глаз или же с большим артистизмом передал то роковое, что выпало ей на долю?

 

Радостная неожиданность

Проработав год в Гвинее в Конакрийском Университете, я оказалась в Париже.  После экзотической страны со свирепым политическим режимом передо мной предстала Франция со своей многовековой культурой, которой я бредила с детства. В 1980 году я записалась на третий цикл в Сорбонну, что соответствовало в те годы в СССР началу работы над кандидатской диссертацией. Моим руководителем стал профессор сравнительной литературы Мишель Кадо. С большим рвением я принялась посещать лекции и читать докторскую диссертацию профессора «Россия в интеллектуальной жизни Франции (1839-1856)», чей подзаголовок казался мне особенно заманчивым своей открытостью: «История, не имеющая границ».

            Когда я пришла на третью лекцию Мишеля Кадо, в аудитории на первом ряду сидела немолодая женщина. Её лицо показалось мне знакомым. Профессор представил мне её:

– Мадам Шеметилло, ваша соотечественница из России. Преподавала в Институте имени Герцена в Ленинграде. Теперь помогает мне на семинарах.

 Боже мой, коллега моей мамы в Герценовском Институте! Вспомнилось прошлое. Дома мама рассказывала о преподавателях, и имя Валентины Борисовны мне было известно.

Кончилась лекция. Валентина Борисовна предложила мне пойти с ней в её любимую венскую кондитерскую, которая находилась неподалёку от Сорбонны в сторону Одеона на улице Ecole de Médecine N°8 (кондитерская существует и по сей день). Обстановка в этой милой забегаловке располагала к задушевным беседам. Туда приходили (да и продолжают приходить) студенты-медики из расположенного в нескольких шагах учебно-исследовательского отдела медицинского факультета Paris-Descartes. Кафе крошечное и тесное, но всё там дышит дружески-весёлой атмосферой. Валентина Борисовна помолодела, в глазах появилась юношеская задоринка. А я впервые ела тающий во рту штрудель. Пробовать его, запивая горячим шоколадом, было подлинным блаженством.

– Лена, мне нравится здесь бывать, – объясняла она, – ты, наверно, не знаешь, что в детстве и отрочестве я жила в Берлине и в Париже оказалась уже пятнадцатилетней девочкой. Люблю венские сладости, хотя и французская кухня не оставляет равнодушной.

В нашу первую встречу дверца воспоминаний немного приоткрылась и быстро захлопнулась, оставив меня с ворохом вопросов.

Мы продолжали встречаться каждую неделю. Выходы в венскую кондитерскую были редкими, чаще всего мы ходили в кафе, расположенное ближе к университету, café Le Sorbon.

 

Поэты-огарочники

Как-то раз я спросила:

– А в вашу юность вы тоже любили приходить сюда?

Я и не знала, что очень удачно задала вопрос. Валентина Борисовна оживилась, голос у неё потеплел. Начался рассказ, продолжавшийся месяцы и даже годы.

– Нет-нет, – сказала она, – в молодости у нас были другие места встреч. Мы облюбовали целый ряд кафе на бульваре Монпарнас. Самыми популярными были кафе Le Dôme и Le Select, причём художники предпочитали Le Dôme, а поэты – Le Select.

Она уточнила, что там встречалась в основном молодёжь, эмигранты 25-35 лет. Их называли «молодыми» по отношению к старшему поколению эмигрантов. Я выразила своё удивление от того, что в интеллектуальной среде эмигрантов было разделение на два лагеря,  «отцов» и « детей». Валентина Борисовна пояснила, что младшие в глубине души завидовали старшим: последние знали Россию не понаслышке, но воочию, уезжали уже сложившимися литераторами, издавались раньше в России, имели читателей и им было что рассказывать во Франции на лекциях и на литературных вечерах. А «дети» не сами уехали из России, их увезли родители и они не успели доучиться на родине. В силу исторических событий нередко родители расходились. Сидя рядом в кафе, «младшие»  старались убежать в разговорах о литературе от бездомности разбросанных, разбитых семей, от сумбурных и запутанных будней. Настроения от этих встреч живо выразил её знакомый по Монпарнасу Юрий Бек Софиев:

Но, Боже мой, с какой последней жаждой

Хотел я верности и чистоты,

Предельной дружбы, братской теплоты,

С надеждою встречался с каждым, с каждой.

Валентина Борисовна с жаром защищала молодых писателей. Она объясняла, что с большим трудом можно было проникнуть в эмигрантские журналы и газеты «отцов». Прочную крепость, вот что представляли собой для «детей» престижные журналы «Современные записки», «Звено» и газета «Последние новости».  В них печатались маститые писатели и критики: Иван Бунин, Георгий Адамович… «Отцы» собирались на вечерах «Зелёная лампа», которые с 1927 по 1939 годы устраивали Зинаида Гиппиус и Дмитрй Мережковский.

– Название «Зелёная лампа» восходит к встречам «лампистов» у Никиты Всеволожского в Петербурге, – рассказывала она. – У Мережковских  бывали Бунин и  Ходасевич.  Некоторые молодые поэты, мои знакомые по Le Select, Владимир Варшавский и Лазарь Кельберин  тоже принимали участие, что было большой удачей. К Мережковским можно было попасть только по приглашению. Вместо «Зелёной лампы» я  ходила на среды другой поэтической четы, Грингер и Присмановой. Они были в оппозиции Гиппиус и Мережковскому. На их собраниях мы увлекались задорно-весёлыми играми в странные сочетания слов, некоторой «заумью». Вот пример стилистической игры Присмановой: «Как поздно вырастает мудрый зуб. Как трудно безо лба душе бодаться». Был такой поэзии найден термин: «формизм». Подобно символистам и акмеистам в дореволюционной России, Присманова и присоединившийся к ней берлинский поэт Корвин-Пиотровский собирались опубликовать теорию формизма, но проект не был реализован.

– А как вы проводили время в Le Select ?

– Сдвигали столики, рассаживались бок о бок и засиживались до глубокой ночи. В дружеской тесноте велись наши литературные и философские беседы. Стихи и прозаические отрывки читались поочерёдно по кругу, потом начинались обсуждения, анализировались неудачные выражения и мысли. Но мы никогда не забывали хвалить достоинства авторов, избегали враждебности и распрей. Нам так хорошо было вместе! Стихи я не писала, а вот анализировать любила и участвовала в прениях. С некоторой издёвкой старшие прозвали наши ночные сборища «огарничеством». А из-за многочисленных выкуренных папирос они могли бы нас окрестить «окурочниками».

            Слушая Валентину Борисовну, я понимала, что её поколение отказалось от описательного реализма и увлекалось модернизмом, Достоевским, Лермонтовым, философией Розанова и Ницше. Творческие порывы были яркими, но чаще всего пессимистическими. Темами «детей» становились мечтания, сновидения, тоска и обездоленность.

Как же при таких депрессивных настроениях можно было получать удовольствие от встреч? – невольно думалось мне, – и где эти молодые люди работали, как жили и выживали? Конечно, они страдали хроническим недосыпанием, работая днём и проводя ночи за литературными беседами. Но я чувствовала, что Валентина Борисовна хотела обойти стороной этот щекотливый сюжет и никогда мне не рассказывала, где она работала в тридцатые годы, ведь то были годы жестокого кризиса, и самим французам приходилось тяжко. Подрабатывала ли она стенографисткой, секретаршей, давала ли уроки немецкого? Конечно, многие молодые женщины работали в магазинах мод, были манекенщицами, певицами и танцовщицами, но я с трудом могла себе представить мою наставницу в таких амплуа.

 

Свет в тумане последних дней

            В восьмидесятые годы, следуя советам Валентины Борисовны, я открывала для себя новые стороны парижской жизни. Как-то раз в объявлениях «Русской Мысли» нашла адрес пожилой женщины, которая просила за скромную плату ухаживать за ней. Её кварира находилась в шестнадцатом округе в квартале La Muette. Ухоженный фасад, деревянная навощённая лестница с ковровой дорожкой.  Дверь открыла молоденькая латиноамериканка, которую я должна была сменить. Прохожу в столовую и вижу старую даму на каталке. «Она слепая, – шепчет мне девушка, – скоро обед, вы будете её кормить». Оглядываюсь по сторонам. На сей раз я попала в огромную квартиру, но она пустая, прямо по буддийской философии. Захожу на кухню, с трудом нахожу кастрюлю и сковородку. На полках стоят несколько выщербленных тарелок, в ящике стола – железные ложки и вилки. Странная утварь в барском помещении!

            После обеда я разговорилась с хозяйкой и выразила своё удивление по поводу бедности убранства. «Я на пороге, – сказала она по-русски, – ничего больше не надо. Всё ненужная ветошь. Девочки, ухаживающие за мной, постепенно растащили постельное бельё, серебро и хрусталь. Но зачем мне всё это? Я не строю себе пирамиду».

Что-то притягательное почувствовала я в этой умирающей. Немощная физически, она сохранила живой ум. Я мыла и перебинтовывала её опухшие ноги, протирала влажной салфеткой тело, переодевала в чистое бельё. Потом шли бесконечные разговоры. Видела я её раз пять в течение месяца. Она мне рассказывала, что приехала с первой волной эмиграции, трёхязычна и жила безбедно, работая адвокатом. Меня она расспрашивала о России и литературных увлечениях. Как-то раз, в предпоследний приход к ней, она мне сказала:

– Знаете, у нас в эмиграции было немало поэтов. Мой гражданский муж Михаил Кантор тоже писал стихи. Возьмите у меня сборник его стихов, мне приятно его вам отдать.

И я взяла.

Постепенно силы её слабели, она реже просила меня читать стихи и русскую прозу и переключилась на пение. Сидя рядом, я едва сдерживала слёзы, слушая тоненький чистый голосок и думала, что всё же красота музыки, тембра голоса и доброго общения уводит от грозного и неизбежного, что таится где-то рядом. Ушло желание разговоров с их смысловой насыщенностью, однако ниточка жизни продолжала плестись.

            Когда я пришла в шестой раз, мне сказала открывшая дверь сиделка (ночью нас сменяли профессионалки), что хозяйка квартиры умерла.

Конечно, я не могла не поделиться с Валентиной Борисовной моими переживаниями, тем более что после смерти жены Кантора прочитала сборник стихов, хотя имя автора мне ничего не говорило.

– Погоди, погоди, Михаил Кантор? Знакомая фамилия, дай вспомнить! Ах да, он был другом Георгия Адамовича. Кантор, Адамович – близкие знакомые Бунина.

– Как мне рассказывала женщина, Кантор работал адвокатом.

– Многие не только среди «детей», но и «отцов» с трудом кормились литературой. Нужны были другие профессии. У некоторых, правда, были счета в банках и благополучно живущие родственники. Георгий Адамович мог заниматься литературной деятельностью в Париже, ибо у его состоятельной тёти Веры Семёновны Белей, вдовы промышленника-миллионера, было имение в Ницце, куда он постоянно ездил гостить. В эмигрантских кругах Адамович славился своими критическими эссе и работой редактора. Михаил Кантор был его соредактором. Антология поэзии русских эмигрантов «Якорь» – дело их рук. А ещё они издавали журнал «Звено», интеллектуальный орган старшего поколения, помнишь, я уже упоминала этот журнал?

– Вы мне говорили, что ваш муж Георгий Шеметилло писал стихи, они тоже напечатаны в антологии « Якорь»?

– К сожалению, нет. Георгий приехал во Францию уже после издания антологии. А ты прочитала книжку Кантора, что ты о ней думаешь?

– Ох, Валентина Борисовна! Большинство строк бременем ложатся на душу, как будто слышишь сплошной стон: «жизненные беды и непосильные труды», «чудотворные иконы не отвратят от нас беды», неудовлетворённость прошлым: «подводим жалкие итоги безумно прожитых годов», страдание от старости: «нет на свете тяжелее ноши, чем пустое сердце старика». Всё же одно стихотворение полюбилось мне, в него можно вслушиваться. Движение, порыв сближают этот стих  с «Диким ветром» Блока. 

Ночь мучительная длится

И не сходится со сном…

Что случилось, что творится

За бледнеющим окном?

Это ветер, это ветер

Ускоряет свой полёт

Это ветер на рассвете

Песни дикие поёт.

Всё упрямей, всё сердитей

Ставни, двери треплет он.

«Отворите, отворите!

Поднимайтесь, что за сон?

Я несу вам рокот моря,

Шорох муромских лесов,

С азиатских плоскогорий

Топот вольных табунов»…

Выйду ль ветру, как бывало,

Широко подставив грудь,

Иль забьюсь под одеяло,

Чтоб не слышать и заснуть?

Юность всколыхнулась в поэте, он ушёл от нытья и лиризмом воображения перенёс читателя в громадность лесов и бездонность моря.

– Раньше Кантор отличался прекрасным здоровьем, вот что делает старость, – вздохнула Валентина Борисовна.

И тогда я решила поделиться с ней мыслями о стихотворном творчестве в эмигрантских кругах:

– Мне кажется, что волна эмиграции вызвала волны поэзии. Все писали стихи. Что же это, поветрие, мода или нечто жизненно необходимое?

– Какая мода! – Возмутилась она, – на крыльях поэзии мы переносились из быта в бытие. Через поэзию не порвалась наша связь с Россией, с разными течениями, символизмом, акмеизмом, футуризмом начала двадцатого века, даже если мы и искали другие пути. Вот я тебе рассказывала о средах Гингер и Присмановой, а они в России занимались в «Цехе поэтов» Николая Гумилёва. Наш знакомый по Монпарнасу Вадим Андреев был сыном Леонида Андреева. Конечно, другие поэты нашего круга сформировались позднее в Берлине или в Париже, но мы жадно и увлечённо читали и узнавали из поэтических выступлений о русском прошлом.  В стихах «детей» звучат ностальгические мотивы о плохо узнанной нами родине. Как мы свято относились к богатству языка, как старались не опошлить его, находя и передавая стихами многочисленные стороны потаённых смыслов!

– Кого же из поэтов вы чаще всего встречали?

– Лазаря Кельберина, Юрия Мандельштама (он был женат на дочери Стравинского Людмиле), Владимира Смоленского, Бориса Заковича, Антонина Ладинского. Многие из них входили в «Союз молодых писателей и поэтов». Союз был основан в 1925 году, но я познакомилась с некоторыми из них уже в тридцатые годы. По четвергам и субботам, когда мы с Георгием приходили в Le Select, поэты Союза делились с нами воспоминаниями о прежних вечерах.

– Вы мне назвали одни мужские имена, а поэтессы были в вашем литературном кругу?

– Да, конечно. Меня навсегда пленила Лидия Червинская. Как она была очаровательна! Стройная, темноволосая, с тонкими запястьями и щиколотками и  с пышной грудью  – литераторы вились вокруг неё без конца. А её взгляд! Проникновенный, глубокий. Я не была ревнивой и на меня тоже опьяняюще действовали её чары. Да, Лида была покорительницей, а так как на Монпарнасе все хорошо знали друг друга, то и любовные победы Лиды были известны. Ей, кстати, покровительствовал Георгий Адамович. Среди поклонников Лиды был и наш близкий друг Борис Закович. Они оба входили в группу поэтов, названных Адамовичем «поэты парижской ноты».

– Парижская нота? Что это за понятие?

– Видишь ли, это молодые поэты, близкие по мироощущению. Трагическая эмигрантская жизнь выливалась в темы печали и тоски. В таком же духе писал  и мой муж Георгий. Он читал стихи на Монпарнасе и на вечерах русского студенческого объединения, при котором была театральная студия «Фигляр». Там он брал уроки сценического движения и речи. Георгий посвятил Лиде такие строки:

Скупые повторять слова.

Подслушивать глухие звуки

И чувствовать, как стынет голова

И как деревенеют руки.

Хотеть уйти от этой боли в жизнь,

И понимать, что это невозможно,

Что для тебя всё в этом мире ложно.

Что вниз нельзя, а можно только ввысь.

– Какое трагическое восприятие мира! Ведь тяжко жить без иллюзий?

– Тяжко, но так было. И она процитировала строки Георгия Иванова: «Стал нашим хлебом цианистый калий, нашей водой – сулема».

– Где печатали свою поэзию молодые авторы?

– В журнале «Числа». Он был задуман Георгием Ивановым и главным редактором стал Николай Оцуп. Денег едва хватало на типографические расходы, гонорары поэтам не платили. Многие из публикуемых помогали с корректурой. Лида была среди самых активных помощников.

Лидию Червинскую мне привелось увидеть в 1988 году в доме престарелых в Монморанси. Мы с мужем несколько раз возили к ней Валентину Борисовну. В первую нашу поездку Валентина Борисовна позволила мне войти вместе с ней в комнату поэтессы. Из тёмного угла навстречу метнулась худощавая женщина, утонула в полных руках подруги. Она горестно повторяла: «Одна, совсем одна». «Лидочка, – пыталась её утешить Валентина Борисовна, – я тебя разыскала, буду по возможности посещать». «Валя, мне плохо, – повторяла Червинская, и гримаса страдания искажала лицо, – где наши?»

            Что ей могла ответить подруга? Ведь многие из их поколения были уже в иных мирах…

«Эта одинокая старая женщина, та покорительница поэтов, это её рот, когда-то многими целованный, а теперь мучительно искривлённый, как на трагической маске? – думалось мне». Я тихо вышла, чувствуя себя соглядатаем чужой беды.

На обратном пути Валентина Борисовна тяжело вздыхала:

– Где Лидин чарующий взгляд, где её меткое слово? Теперь ей отказывает память.

            Мы в Монморанси бывали ещё несколько раз, но из такта я больше не заходила в комнату. В тот же год Лидия Червинская умерла.

Потом я прочитала о Лиде в послесловии, написанном Валентиной Борисовной к сборнику стихов Георгия Шемета:  «Помнится тот вечер, в мае, незадолго до войны, когда ещё совсем молодая Лидия Червинская, улыбаясь и блестя своими прекрасными глазами, перегнувшись через мои колени, шутливо напевала Корвин-Пиотровскому: «Стаканчики гранёные упали со стола, – упали не разбилися, – разбилась жизнь моя…».

Валентина Борисовна щедро делилась со мной воспоминаниями о людях первой волны эмиграции. Поэты младшего поколения из её окружения, многие из которых лично знали Ивана Бунина, ностальгически писали о мало известной им родине. Россия представлялась им чудесной и лучезарной. Соперничая и перекликаясь, они воспевали её в стихах:

Зима. Морозный на щеках румянец.

Медвежий храп в сугробах. Волчий вой .

                                                                       (Антонин Ладинский)

Тихий звон старинных колоколен,

Крик гусей на тинистом пруду

Воздух сух, прозрачен и спокоен,

Ночи белые, гасящие звезду.            

                                                                       (Георгий Шемет)

Иногда, из далёкой страны,

Из моей страны, из России,

Как будто летя с вышины,

Голоса долетают другие.

                                                                       (Владимир Смоленский)

 

Как опытный пловец, который борется с сильным течением, Валентина Борисовна никогда, ни при каких обстоятельствах, не падала духом и поддерживала тех, кто сомневался и впадал в уныние. В её жизни, полной бесконечных странствий и запутанных перипетий, светлыми пятнами оставались воспоминания о дружественных творческих встречах на Монпарнасе. Сострадание, благожелательность, общность интеллектуальных замыслов помогали «детям» первой волны выжить. По завету Константина Коровина: «Знайте Веру, Надежду, Любовь, и во всех лишениях помните эти три».